Заполучить всего Казанову так же немыслимо, как вообразить застывший огонь: он весь в движении, его страсть к путешествиям и перемене личин отмечена всеми, начиная с него самого. Но эта лихорадочная деятельность лишь маскирует роковую неспособность сосредоточиться на чём-то одном. Казанове недоступна любая глубина, кроме глубины того заветного колодца, куда все мы так стремимся, но откуда, как ни старайся, мудрости не зачерпнёшь.
Его бешеная активность — неизменная спутница поверхностности, умения блестяще и бессмысленно судить обо всём и не о чём; поистине французская эта способность подкреплена в его случае итальянской жовиальностью, переимчивостью и грубоватой выносливостью, каковой сплав и делает Казанову наиболее типичным человеком галантного века.
Восемнадцатое столетие «безумно и мудро», удивительно сочетало брутальность с утончённостью, томность — с живостью, зверство — с изнеженностью, кровь — с парфюмерией, и подлинными героями этого столетия были те, кто одинаково хорошо умел красиво врать, некрасиво убивать и быстро бегать. Герой этого века — жеребец; в лошади, заметим, тоже поражает сочетание изящества и силы, и ещё должно слегка припахивать навозцем. Записки Казановы есть именно записки такого жеребца, простовато упоённого собственными статьями.
Всё это очень мило, но не в десяти же томах и не на восьмистах страницах, в сокращённом варианте. А сколько погибло, уничтожено дурой-служанкой, искренне считавшей, что для хозяйственных нужд лучше употребить исписанную бумагу, нежели чистую, годную! В её понимании исписанная бумага теряла всякую ценность — мудрая простолюдинка предвосхищала культ пустотности, откровение тончайших умов ХХ века, ценивших в чистом листе возможность всех текстов сразу.
Казанова однообразен, как любовный акт, который, сколь ты его ни расцвечивай, сводится всё к одному и тому же возвратно-поступательному движению, которое, конечно, никогда нам не приедается — но не круглые же сутки!
Описывая любой эпизод, он в первую очередь упоминает о том, как хорошо смотрелся в таком-то и таком-то ракурсе, в таком-то костюме, за таким-то блюдом и напитком, с очередной пошлостью на устах. Все встречные оцениваются по единственному критерию — насколько они прониклись мудростью Казановы, насколько сражены его величием и прельщены красноречием. Кто помог Казанове в достижении очередных наград и выгод, достигнутых, разумеется, не умом и не трудом, но исключительно способностью нравиться тщеславным дуракам, тот умница и благодетель человечества; кто не оценил Казанову и попытался воздвигнуть препятствие на его блистательном пути, тот скряга, идиот, трус или мошенник, в то время как собственное мошенничество Казанова числит по разряду художества.
Никакого вольномыслия мы у него не обнаружим: «якобинец» для него ругательство, Робеспьера он ненавидит, богатство обожает, перед знатностью раболепствует. Если у Бендера наличествуют хоть минимальные убеждения, заставляющие предположить в нём и совесть, и демократизм, и даже своеобразную милость к падшим, Казанова убалтывает самого себя с той же лёгкостью, что и бесчисленных партнёрш: что ни говори, а распущенность хороша в меру. Переходя за некий предел, она чревата необратимыми нравственными последствиями.
Чем же так привлекателен этот обворожительный тип с его банальными суждениями, более чем сомнительным моральным обликом, неудержимым самолюбованием и вдобавок навязчивым старческим брюзжанием, сопровождающим десятки житейских наблюдений, которые сделали бы честь Капитану Очевидность?
Полагаю, есть три качества, за которые Казанова в самом деле достоин восхищения: за них же мы обожаем и Бендера, и Феликса Круля, и прочих бесчисленных авантюристов мировой литературы, вплоть до графа Калиостро в прелестной повести А. Н. Толстого.
Первым пунктом тут справедливо будет выставить великолепную лёгкость отношения к жизни и смерти, выигрышам и проигрышам: у Казановы, Бендера, Круля и прочих есть широта, присущая истинным игрокам.
Когда-то великий игрок, легенда нашей юности, знаменитейший преферансист бывшего СССР Валерий Железняков по прозвищу Партизан, объясняя мне психологию игрока, сказал, что истинным картёжником способен стать лишь человек, относящийся к выигрышам и проигрышам с фаталистическим безразличием. Пришло, ушло — плевать: игра самоценна. Казанова в высшем смысле бескорыстен, то есть очень любит деньги, почести и плотские удовольствия, но теряет их без озлобления, ибо приобрёл без ожесточения. За имущество цепляется тот, кому оно досталось трудом и потом, а что приобретено легко и с наслаждением — с таким же наслаждением возобновляется. У Казановы нет шкурничества, и чем-чем, а трудовым потом от него не пахнет.