Там была довольно разношёрстная публика, но что мне однозначно бросилось в глаза — так это преобладание хмурых мужчин и весёлых, разгорячённых опасностью, уверенных в победе женщин. Самых разных — от старшеклассниц до почтенных преподавательниц родного университета. Самыми беспечными были старые и малые — девчонки и старухи, чья беспомощность особенно ужасала меня: онито куда в случае чего? Предчувствовали они, что ли, животным своим инстинктом, что обойдётся?
Мы много ездили — фиг ли, двадцать два года, у меня командировки, у неё страсть к туризму. И в Крыму я лишний раз убедился, до чего их волнует всё крошечное, насколько им по барабану действительно важное. Идём, допустим, с той же Надькой в гурзуфский магазин, ей нравятся там шорты, но они ей по причине крайней худобы велики. Плакать не плачет, но огорчена капитально. В тот же день катаемся на водном велосипеде и попадаем в шторм, да такой, что еле успеваем к берегу: я успел перепугаться, а этой хоть бы хны, напевает, хихикает. В такие минуты на них особенно злишься: что же, я выхожу трусом? Злишься, конечно, не на них, а на собственное слабодушие. И я однажды в раздражении объяснил себе эту женскую черту не самым лестным для них образом. Просто у них мозги, грубо говоря, меньше наших, и потому всякие мелочи они ещё могут вместить, а серьёзные опасности попросту не доходят до их сознания.
Но так снисходительно я мог думать о ровеснице, а с литературным моим учителем Нонной Слепаковой, великой ленинградской поэтессой, чей пятитомник, кстати, мы только что издали, это объяснение не проходило. Слепакова была умнее всех, кого я знал вообще, и уж точно талантливее, и могла весь день переживать из-за потерянной безделушки или недостаточно восторженной рецензии, зато когда в результате реформ лишилась почти всех накоплений, отнеслась к этому удивительно наплевательски и смеялась над моими страхами тех времён. «Запомни: деньги — самый легковосстановимый ресурс». И занялась переводами, и заработала детскими пьесами, и не пропала — больше того, помолодела. Её вообще бодрили опасности, не терпела она только скуки.
Подтверждения можно длить бесконечно: с нынешней, окончательной женой — вероятно, единственной младшей современницей, чьим литературным способностям я временами серьёзно завидую, — перевернулись на лодке у самого берега тоже в шторм, и бортом этой самой лодки её успело огреть по башке. Когда вылезли на берег, больше всего её огорчала пропажа новых туфель: Нептун сжалился и вскоре выплюнул их обратно.
Та же Ирка тысячу раз на моей памяти сходила с ума от ничтожнейшей мигрени или бесилась вследствие насморка, но перед родами отправилась со мной в гости к приятелю-киноведу и смотрела там, как сейчас помню, фильм Вуди Аллена «Бананас»; и в сцене первой брачной ночи — когда муж в синем, а жена в красном углу ринга — хохотала так, что через два часа родила. Причём рожала она ровно в день 25-летия первого показа «Семнадцати мгновений весны», и редактор всё того же «Собеседника» предложил рискованный эксперимент. Действительно ли русская пианистка обязана была орать по-русски? Неужели нельзя во время родов кричать на иностранном? И Лукьянова, переводчица по первой специальности, добросовестно материлась по-английски все полтора часа, пока рожала сына, и только когда ей его показали, порусски сказала «здравствуй».
Эта её способность сохранять хладнокровие, когда я с ума сходил, иногда меня восхищала, а иногда бесила. Скажем, она уехала на месяц в Штаты, я жутко скучаю, ревную, спать не могу, пишу ей отчаянные стихи. Наконец звоню туда, читаю ей эти стихи — и она в ответ филологически замечает: «Концовочка ничего».
Ахматова, которая вообще отличалась удивительной точностью самонаблюдения, сформулировала эту же особенность короче: «Без необходимого могу, без лишнего никогда». Ахматова стоически переносила удары судьбы, ни словом, ни всхлипом себя не выдавала. Случаи, когда она теряла самообладание в критические моменты, единичны. Лично я могу вспомнить по мемуарам только один такой эпизод — первый арест Пунина и Льва Гумилёва: тогда, по свидетельству Эммы Герштейн, она была сама не своя и только всё бормотала «Коля, Коля… кровь…» Но ни в блокаде, ни в ташкентской эвакуации, ни после измены Гаршина, на которого она возлагала столько надежд, ни после ждановского разгрома, ни во время беспрерывных сердечных болезней в последние годы (она умерла от четвёртого инфаркта) она не утратила железного самообладания.