— Что с тобой, ты же ведь водки не пьешь? — спросил Сорокин с деланым недоумением.
— Для полноты картины, — ответил я и добавил: — Правильно говорят люди: «тут без пол-литра не разберешь!»
На столе появился графинчик. Я наполнил две рюмки и, не дожидаясь ни закуски, ни Сорокина, почти одним глотком выпил полную рюмку. По телу медленно поползли «мурашки» алкоголя. Еще одна, другая… Мозг начал бешено работать, даже чересчур… Чувство обиды за сегодняшнее оскорбление стало еще тяжелее, чувство мести еще более жгучим. Потом я мысленно перенес толпу институтских ослов на всероссийскую арену, в туркестанские пески и кавказские горы, где она или такая же, как она, организованная банда олицетворяет «диктатуру пролетариата». Если жгучая ненависть к такой банде называлась, по Готфриду, «предательством», то предателем я стал задолго до его статьи.
— Ну вот и спасибо, что воевали за такую советскую власть, товарищ Сорокин, — высказал я официальным тоном свой вывод Сорокину, как будто он следил за незримой работой моего мозга и лично нес ответственность за нынешний режим.
— У каждого народа бывает, как сказал немецкий мудрец, только такая власть, какой он достоин. У прусских юнкеров ее жестокость компенсировалась их рыцарством, а у наших кремлевских башибузуков — подлость затмевает жестокость. Я должен тебя разочаровать — за власть этих подлецов я не воевал. Но если она сегодня временно утвердилась, Гегель глубоко прав — мы ее достойны. Если в миллионной партии нет двух десятков Тарасов Бульб, которые могли бы сказать: «мы тебя родили — мы тебя и убьем», значит, мы все подлецы. Но идеалы нашей революции так же мало повинны в практике сталинцев, как Христос в жестокостях средневековой инквизиции. Вывод? Поскольку «Тарасов» нет, а с корабля первыми бегут сами «капитаны», то остается только уйти в глубокие катакомбы, как шли первые христиане в Риме. Это оккупация нас, партии и страны, полицейскими штыками внутренних иностранцев. Она будет продолжаться ровно столько, сколько нам необходимо времени, чтобы выстрадать собственную подлость.
Так рассуждал Сорокин. «Новая философия» Сорокина не оставляла никакого сомнения в том, что безоговорочная капитуляция бухаринцев на происходящем съезде — уже решенный вопрос.
Сорокин не был готов к капитуляции, как и десятки других людей из его окружения, но это были люди без ярких и больших имен в партии и стране. Как раз для «революции сверху», для того «государственного переворота», о котором мечтал Сорокин, нужны были не столько яркие лозунги, сколько громкие имена.
«Капитаны» (лидеры группы Бухарина) решительно отказались дать для этого свои имена. Все еще юридический председатель Советского правительства — Рыков — не хотел стать им и фактически. Все еще гигантский авторитет в партии — Бухарин — испугался собственного авторитета. Власть Сталина, которая с осени 1929 года до поздней весны 1930 года переживала глубочайший кризис, была спасена не мудростью сталинцев, а доктринерством бухаринцев.
Мне напрашивается на язык слово «трусость». Но я не хочу быть несправедливым. Величайшим трусом всех времен и народов даже Сталин стал только после своей победы. До нее он так же смело и безоглядно рисковал своей жизнью, как и его нынешние противники. Нет, это не были трусы. Это были рабы общего их со Сталиным учения — «социальной революции», «диктатуры пролетариата» и «социализма». Разница заключалась в том, что Сталин, придя к власти, просто бросил все это в мусорный ящик истории, а бухаринцы все еще хватались за мираж.
Мы сидели долго и как бы подводили итоги крушениям наших иллюзий. Это были итоги бесславной гибели последней оппозиции в ВКП(б). Что же касается моих личных политических и «психических» невзгод, то Сорокин меня «успокоил», что атаки на меня в связи с создавшимся на съезде положением не прекратятся до моего публичного отказа от своих мнимых ошибок.
— Впрочем, руководствуйся велением собственной совести, — добавил он.
* * *
Через несколько дней я решил руководствоваться инстинктом самосохранения. Этому предшествовали следующие события.