Дверь открыла ветхая старушонка, молча впустила милиционера, и того поразила пустота однокомнатной квартиры — на стенах не осталось ничего, кроме прошлогоднего табель-календаря с кукольно-красивой развеселой снегурочкой, катившей на санках, да еще на кухне над окном висела деревянная, выкрашенная в вишневый цвет палка для занавесок. Халабудин жил по-солдатски скромно, однако пустота и для его жилья казалась слишком обнаженной и тягостной.
Только в прихожей стоял видавший виды фибровый чемодан с металлическими округлыми накладками на углах и обыкновенный старушечий узел из суконного клетчатого платка. «Обокрали?» — прежде всего подумал Василий Филимонович и с подозрительностью взглянул на старушку. И наткнулся на взгляд ее удивительно чистых, по-детски наивных глаз — нежно-синих, словно два пролеска, только-только проклюнувшиеся из-под прошлогодней лиственной прели. Два немигающих кружочка синевы на мятом, изжеванном жизнью лице. «А проверить документы не мешает», — решил Василий Филимонович и попросил позволения ознакомиться с паспортом. Вообще-то на похоронах она пошмыгивала мышкой, да только порядок есть порядок, к тому же она и самогонщица Тарасенко — как пить дать, одно и то же лицо.
Старушка отвернулась, полезла за пазуху. А может, старушка и есть та медсестра, которая выхаживала Халабудина в июле-августе сорок первого, работала по заданию партизан в немецком госпитале, добывая там лекарства, перевязочные материалы, заодно и нужные сведения? Ее выследили, мучили, но не расстреляли — стерилизовали, отрезали груди в том же госпитале, где она работала, и отпустили, искалеченную и полубезумную, в расчете на то, что все равно с ее помощью выйдут на подпольщиков или партизан. Только она не спешила им помогать: набравшись сил, исчезла из городка, правда, не бесследно — однажды утром врач, стерилизовавший ее, трудно приходил в себя после наркоза и, когда приобрел способность соображать, понял, что ночью его лишили мужских достоинств, а денщику перерезали горло — как-никак она была хирургической медсестрой.
Когда старушонка повернулась к участковому с развязанным платочком в руке и подала паспорт, опытный глаз Василия Филимоновича в развязанном узелке различил удостоверение инвалида войны.
— Та-ак, та-ак, гражданка Тарасенко Мокрина Ивановна, проживающая… — участковый открыл страничку паспорта с пропиской. — На вас серьезное заявление в органы поступило.
Василий Филимонович интуитивно предчувствовал, что здесь можно лишь рассчитывать на беседу воспитательного характера, ни о каком изъятии самогонного аппарата и речи быть не может.
— Самогоноварением занимаемся, гражданка Тарасенко?
— Ни, нэ занимаемся, — замотала головой старушонка и подошла к окну, взглянула во двор.
«Подпольщица: проверила, один я приехал или нет», — отметил Василий Филимонович и сказал:
— Позвольте, на поминках гражданина Халабудина здесь, как нам сообщается, рекой лился самогон.
— Помынкы — хиба цэ самогоноварение? Похорон — раз, девять днив — два, сороковины — три, а грошей у Сергийовыча не було. Яки там у нього гроши, колы вин тридцяты вдовам допомагав? Ликарствамы…
Тут старушонка расчувствовалась от собственных слов, всхлипнула, поднесла свободный уголок носового платка к глазам, затем отвернулась и водрузила узелок с документами на прежнее место, за пазуху.
— Как же так, Мокрина Ивановна, память о таком замечательном человеке, как Виктор Сергеевич Халабудин, вы уронили, надо прямо это признать, нетрезвыми поминками да еще с применением самогона. В стране идет перестройка, ускорение, а вы…
— Канешно, воно ускорение, а хороныть надо, нэ ждать же, колы воно закончиться. Верно, Сергийовыч тоже перестройкой занимался — перестройыв бак и змиевык, бо продуктывнисть дуже мала була… Ото ж для ускорения, а як же… Золотый чолов’яга був, царство йому нэбэснэ…
— Гражданка Тарасенко, что вы чепуху мелете? Где этот бак и где змеевик?
— Якый бак? Тю-ю…
— Вы же только что сказали, как покойный бак перестраивал.
— Так вы ж у нього и спросить.
— Вы в своем уме, гражданка Тарасенко?
— Не, у мэнэ справка, шо я дурна, як пробка. Показаты?