Переход организма Аверина в некое «новое состояние» оказывается не чем иным, как перерождением и воскрешением, причем воскрешением в новом качестве кибернетической машины. В отличие от Корчагина «нового человека» Аверина после его метаморфозы не посещает «прозрение памяти» и осознание глубокого смысла собственной деятельности[437]. Вместо этого происходит фундаментальная перестройка самих структур его сознания: оно как бы расщепляется на управляющее и исполняющее «я».
Постепенно это шизофренически расколотое «я» все более и более механизируется, теряет человеческие черты. Полнейшее ослепление Аверина сопровождает этот процесс редукции бытия до уровня условных рефлексов, обеспечивающих лишь поддержание элементарных функций собственного организма и организма космического корабля. Комплекс условно-рефлекторных реакций становится как бы продолжением бортовой аппаратуры, сознание «включается» лишь как звено в интерактивной цепи управления техникой внутри и снаружи человека. В пятой главе, «Держись, сынок», дегуманизация и кибернетизация космонавта доходит до высшей точки. Аверин полностью теряет память и перестает осознавать причинно-следственные связи собственной деятельности. Однако последний, данный самому себе, приказ нажать на кнопку и остановить полет корабля он пытается выполнить любой ценой:
Алексей поднялся было перед пультом на колени, но боль опять сковала его. Он обмяк, повалился на бок и заскрежетал зубами. Очень больно…
Снова слышится в отсеке слабый голос:
«Нажать кнопку…»
Он пытается выполнить приказ, данный самому себе.
Боль в спине так крепко держит его, что он не может уже говорить. Он даже забыл, зачем надо нажать кнопку. Выполняющая часть его раздвоившегося «я» знает лишь, что это нужно сделать обязательно…
Он забыл почти все. <…> Прошлое и будущее теплились в подсознании. <…> Алексей вспомнил о том, что надо включить торможение, тут же дал себе приказ и потерял связь между причиной и следствием. <…> Надо дотянуться до кнопки!..
Невнятное бормотание, которое то становится громче, то затихает, смешивается со слабым потрескиванием включенных громкоговорителей (115–116).
Космонавт в этой сцене такой же «невнятно бормочущий», получающий и исполняющий команды аппарат, как и прочая бортовая техника в черном ящике корабля.
Когда в конце рассказа раздается голос отца словно «Божий глас», обращенный к «сыну человеческому», то проступает и религиозная подоплека рассказа. Религиозная топика часто сопровождает тему семьи и космоса, прочно входя в систему координат литературы о полетах во Вселенной[438]. Голос отца — это одновременно и «взгляд со стороны» на гетерономность космических героев, на их зависимость от техники и на медиальную инсценировку их существования. Ведь голос отца приходит к Аверину в виде записи на пленке. Она была сделана давным-давно, наверное, вскоре после отлета первой космической супружеской пары с Земли[439].
Читая рассказы Анфилова в контексте советской популярной культуры, нельзя не обратить внимание на соотношение между общественно-культурным подъемом «оттепели» и его фикциональной трансформацией в мысленных экспериментах научной фантастики тех лет. С одной стороны, мы наблюдаем в те годы крупномасштабную медиальную инсценировку «большой советской семьи», вступающей в «новую космическую эпоху человечества». С другой стороны, в советской фантастике все отчетливее слышен голос «второго „я“», ставящего под сомнение исторический детерминизм неудержимого технического, медиального и научного прогресса в пользу человека и общества[440]. Рассказ «В конце пути» ослабляет односторонний идеологический детерминизм и обращается к идее многозначности и множественности альтернатив. Это переход в состояние, дальнейшие «суперпозиции» которого не до конца предсказуемы. В этом смысле символично, что все функции «кибернетизированного» Аверина в конце рассказа сводятся к одной единственной цели: затормозить полет корабля. В качестве метанарратива тексту Анфилова служат при этом как раз те самые научные парадигмы и соответствующие им экспериментальные модели, на которых основывался научно-технический оптимизм и пафос советского общества тех лет