– Помогите мне, – говорит, – налить ему в рот вина; а то уже не очнется. Тише, тише! Плечо ему раздробило.
Поднимаю я осторожно голову. А Флоранс:
– Иисус и Мария! Ай, как больно! Как больно!
И заплакала навзрыд: шальной пулей у нее из руки фляжку выбило и ноготь с большого пальца снесло.
На счастье проходили опять два носильщика с пустыми носилками. Уложили на них барабанщика. Флоранс, все еще всхлипывая, побрела за ними.
Стыдно признаться, но от вида ее окровавленного пальца у меня самого в глазах потемнело. После потоков крови в лазарете это была, так сказать, последняя капля, переполнившая чашу моего мужества.
И теперь, спустя два дня, жутко вспоминать о всех ранах и страданиях, коих тогда был свидетелем…
Одного только человека ничуть мне не жалко – самого Наполеона. Следил он за сражением издали и не получил посему ни царапинки; но душою выстрадал едва ли не больше всех… Весь век свой ведь воевал, все шло как по маслу: раз-два – и неприятель разбит, хватай только, знай, бегущих. А тут нет! Бой длится с утра до вечера, а неприятель ни с места; ни единого даже пленного.
– Ничего, ваше величество, не поделаешь, – оправдывался один генерал, – русские стоят как стена…
– Так мы ее сокрушим!
А сам, мрачный как ночь, ходит все взад и вперед, как лев в клетке.
– А свою старую гвардию он все еще бережет! – ропщут уже и раненые. – Мы, голодные, изморенные, кровь проливаем, жизнью жертвуем; а их, дармоедов, кормят и холят. Будь у него коробка, он уложил бы их туда, как оловянных солдатиков.
Когда совсем стемнело, пальба сама собой прекратилась. По подсчету французов, у них сделано было в этот день из пушек 70.000 выстрелов, а из ружей несколько миллионов. И русские все же не бежали и не просили пардону!
Сами французы понимали, что кичиться нечем. На сей раз после боя не было уже ни музыки, ни песен; даже костров не зажигали, словно из боязни, что по огням и ночью их будут обстреливать.
Наполеон же, говорят, до самой зари на постели с боку на бок без сна проворочался и бормотал про себя:
– Что за день! Что за день!
Державин о Багратионе и Кутузове. Парламентер Акинфов и король Мюрат. «Москва! Москва!» А где же депутация с ключами?
Можайск, августа 29. Чем кончится кампания – одному Богу известно; но неприятель сам весьма не в хорошем положении.
Наутро, 27-го числа, под Бородином все ожидали нового боя. Ан нет. Приходят на рассвете маршалы в Наполеонову палатку с докладом, что русские, мол, снялись с позиций и опять уходят. Как быть?
А он, пуще простуженный, шепотом, ибо совсем осип:
– А много ли еще у нас, господа, людей в строю?
Стали подсчитывать – ста тысяч не досчитались.
– У русских, ваше величество, по меньшей мере столько же выбыло из строя. У нас убавилось войска всего на треть, у них – наполовину.
– Да раненые не все ведь еще подобраны?
– Хирурги наши не покладая рук всю ночь напролет проработали; а в лазарет приносят им все новых без счету.
– А двинемся сейчас за русскими, так сколько еще прибавится? Пускай уходят! Догоним.
И так-то почти целый день пошел на уборку раненых. Своих раненых русские, уходя, уже подобрали. Однако здесь, в Можайске, им поневоле пришлось оставить целую партию ампутированных. Всего жальче мне одного юнкера с отнятой ногой. Зовут его Виктор Топорков. Почти ровесник мне и на весь век свой уже калека! Сам он здоровяк, проживет, конечно, еще долго и горюет только о том, что не годен уж для военной службы. Раздробило ему ногу ниже колена в той самой атаке, в коей его командира, графа Кутайсова, ядром с седла сорвало.
– Тела графа так и не нашли! – говорил со слезами Топорков. – А не было ему ведь и 30-ти лет от роду! Вот и другой наш герой – Багратион. Давно ли Державин сложил про него экспромт:
О, как велик На-поле-он.
И хитр, и быстр, и тверд во брани;
Но дрогнул, как простер лишь длани
К нему с штыком Бог-рати-он.
А ранен тоже насмерть! Но пока жив и здрав у нас Кутузов, мы не дрогнем.
– Французы и то, – говорю, – дивятся, как он дерзнул дать сражение их «великому императору».
– Дал он сражение затем, слышно, чтобы поднять дух солдат и показать Европе, что Наполеон нам не страшен. О! Одним своим глазом он видит дальше, чем Наполеон двумя глазами.