— Ну вот, ты сам все прекрасно понимаешь, надо…
— Надо, надо… — перебил он ее спокойным голосом. — Много чего надо… Не заводись, Рена, а то потом трудно тебя остановить.
Теперь уже оба берега сошлись, слились в единое целое, и реки как не бывало.
— Не будем терять времени, — сказал он.
— Не говори так, — попросила она тихо.
— Ладно, — сказал он. — Не буду.
Тогда она поднялась со стула, на котором сидела у окна, и подошла к узкой кровати, стоявшей в углу этой маленькой, неуютной комнаты, более чем скромная обстановка которой говорила о том, что сюда в основном приходят только переночевать, что называется — крыша над головой. Он сидел, не шевелясь, спиной к кровати и видел, как на стул рядом с ним полетело и легло ее простенькое синее платье, потом комбинация, чулки… И все это так грустно свисало со стула! Кровать скрипнула, и сразу вслед за тем тишина в комнате стала еще отчетливей. С улицы донесся тихий смех. Послышался хрипящий металлический звук широкой лопаты дворника, убирающего снег за окном. Закиру показалось вдруг, что звук этот скребет у него внутри, звук этот постепенно, незаметно обрывал в нем только налаживавшееся ровное дыхание внутреннего спокойствия и гармонии, и теперь становилось тревожно. И тут она позвала его. Голос ее звучал тихо, даже, показалось ему, жалобно.
— Закир, — сказала она.
Он обернулся и увидел на подушке ее рассыпанные волосы и заплаканные глаза. Он подошел к ней.
— Закир. — Она схватила его за руку, поднесла к щеке. — Давай уедем! Уедем, а?
— Не плачь, Рена, — сказал он.
И тогда она заплакала, горько и жалобно, слезы закапали на подушку, лицо ее сморщилось, и кончик носа покраснел. Потом, когда он лежал рядом с ней, положив голову на ее руку, он вдруг подумал, что очень уж привык к ней, и, если вдруг они расстанутся, или что-то разлучит их, ему будет не хватать ее, тяжело будет; непонятно, почему пришла такая мысль, подумал он, разве обязательно расставаться людям, любящим друг друга? Все может быть, подумал он еще, на то и жизнь, и потом кто я для нее, человек без определенных занятий, отец которого сидит в тюрьме, так что все может быть, и надо ко всему быть готовым… но почему это — надо, почему надо ко всему быть готовым? Чтобы меньше переживать? А для чего меньше переживать? Человек должен и переживать, и огорчаться, и радоваться; а заранее планировать, чего надо больше, а чего меньше — по крайней мере неразумно, пусть все, что будет, приходит неожиданно, в этом, может, вся соль жизни, так что ни к чему я не буду готов, пусть приходит все, что угодно, я приму это все во всеоружии своей беззащитности… Вот так примерно он подумал. Может, не совсем такими высокопарными выражениями, но ведь мысли редко когда фиксируются у нас в голове конкретными словами. А суть их была примерно такая, хотя не только об этом, а еще много о чем он подумал. Ему хотелось помолчать, и он лежал с прикрытыми глазами, чтобы избавить себя от могущих последовать ее расспросов; они лежали, накрытые одним тонким одеялом, и даже от этого одеяла в этой необжитой комнате пахло неуютом и необжитостью, как от обоев стен здесь резко пахло табаком. Они лежали рядом, и, так как кровать была довольно-таки узкая для двоих, им приходилось лежать, тесно прижавшись друг к другу. И может, еще и это послужило причиной того, что непонятное, тревожное, тяжелое и в то же время тоскливое чувство постепенно растворялось, покидало его, будто она, прижавшись к нему, через поры своего тела могла впитывать, поглощать, избавлять его от этого давящего чувства, освобождать его от тяжести на душе, сама в то же время оставаясь уравновешенной, отзывчивой, будто ей и не могло никак передаться его ощущение неминуемой беды, как ангел, к которому не пристает грязь.
Все, все, что происходило в последние два года, было похоже на затянувшийся, тяжелый сон, где он обитал безвольно, существовал, не осознавая почти своего существования, время протекало мимо него, а он просто был, тупо и угрюмо был, как лопата, прислоненная к стене сарая. Временами мысли о собственном безволии больно ворочались в нем, душили чувством безысходности, тогда не хотелось никого видеть, хотелось лечь, сложить руки на груди и закрыть глаза; это состояние, к счастью, обычно длилось недолго, и он снова, как под одеяло, влезал в свой бесконечный сон; ничего, думал он, завтра, завтра все будет иначе, да, конечно, завтра все изменится, все должно быть иначе, непременно иначе. Нужно совсем немного — встряхнуться, взять себя в руки, и сон исчезнет, рассыплется, как сугроб, под которым внезапно обнаруживается медведь… Но завтра не наступало. Сон был липким и теплым, противным.