На третьей полосе: "Космополит о замечательном советском актере"...
Сквозь чистое стекло я поглядела на маленькую елку, на сверкающую, отлогую скатерть снегов - словно перекрестилась, прося защиты и помощи. Но слова статей кололи мозг, как давно застрявшие там занозы, впивавшиеся теперь глубже и глубже. "Идейка", "школка" - я все это уже читала тогда. И "Выше знамя!" только тогда было бдительности. И "матерый" - только тогда чаще всего это был "двурушник" или "враг" (слитные формы: "Выше знамя большевистской бдительности!" и "матерый двурушник"). И этот до ужаса примелькавшийся дефис в определении "идейно-порочный" - даже этот дефис оттуда... Слитные формы, кувыркающиеся в пустоте.
Я с трудом глотала творог. Мне казалось, что если я отнесу газету обратно в гостиную, оставлю ее там, а сама уйду в рощу и надышусь чистым воздухом - отрава уйдет из меня, как уходит угар. Но в роще - встреча за встречей, одна горше другой. Все разные и все твердящие о чем-то одном, словно какой-то режиссер нарочно поставил их, желая усилить мою тревогу.
Мне навстречу шла девушка, которую я часто видела в коридоре - уборщица или санитарка, не знаю. Совсем молоденькая, но постоянная хмурость старит ее. Сейчас перед нею, быстро семеня ногами, рысцой бежала девочка лет шести-семи. Все на девчонке не в пору, с чужого плеча, с чужой ноги: большие валенки, большой, не по росту, засаленный, с оборванными пуговицами ватник, большой черный платок, повязанный крест на крест, так, что узел приходится впереди, чуть повыше колен. Платок налезал ей на щеки, на лоб, то справа, то слева и я, щурясь и вглядываясь, никак не могла разглядеть, ее лицо... Обе они, взрослая и маленькая, увидав меня, сошли в снег, уступая мне тропку, и маленькая совсем провалилась.
- Теперь домой пошла! - приказала сурово старшая девочке и быстро зашагала по тропинке к санаторию. - Напровожалась! Кому говорю - домой! Там Витька твой орет уже! Домой иди, слышишь?
Маленькая заморгала глазами, потянула носом, попробовала рукавом отодвинуть со лба платок.
Я взяла ее подмышки и переставила обратно на тропинку. Она смотрела вслед старшей, быстро шагавшей между берез.
- Сестра? - спросила я, наклонившись.
- Двоюродная, - охотно ответила девочка. - Наше фамилие Симаковы, а ихнее Ласточкины.
- А зовут тебя как?
- Лелька.
Она все стояла, глядя в спину сестре. Та уже подходила к корпусу. Лицо у девочки было синеватое, цвета снятого молока.
- Ну что же, давай знакомиться, Лелька, - сказала я. - Ты что же никогда не приходишь к нам? В гости? Твоя двоюродная где работает? Привела бы тебя в кино, у нас интересные картины бывают.
- На складу... А нам в корпус нельзя.
Она повернула и зашагала по тропинке обратно и я за ней следом. Среди снегов в черном платке, нескладная, спотыкающаяся, в огромных валенках она была похожа на маленькое ожившее огородное чучело.
-- А почему вам в корпус нельзя?
Лелька ответила, продолжая шагать и не поворачивая ко мне головы:
- Там писатели живут... А мы грязи натопчем. Людмила Павловна сказала: "увижу - уши оборву!" А Тонька сказала: "не бегай ты ко мне, еще из-за тебя с места сгонят".
- А мать твоя где?
- На картонажной работает. В Загорянке.
- А отец?
- Без вести.
Я постояла, посмотрела ей вслед. Она шла, черная среди берез, как маленький пенек.
- Леля, до свиданья! - крикнула я. Она попыталась повернуться, но запуталась в платке и крикнула не мне, а вперед: - До свиданьица!
Я свернула на боковую тропу. Белые пушистые подушки уютно разместились на черных ветвях. Иногда не понять было, на чем они держатся там: тоненькие голые ветки, и на этих прутиках целый пушистый шар! Расположился, едва прикасаясь к ветвям, и лежит как ни в чем не бывало. Маленькие елочки, тепло укутанные снегом, были похожи на детский сад, заботливо выведенный на прогулку... "А мы грязи нанесем!" занозой торчало у меня в сердце. И я со злобой посмотрела на полную даму в модном черном пальто и пуховом платке, которая двигалась мне навстречу. Это была Людмила Павловна.
"Вот легка на помине! Интересно, а из лесу она их не гоняет?" подумала я.