— Что рано? — спросил Митька раннего гостя. — Заказы принес?
— Забрали! — прокаркал Макарьев каким-то задавленным голосом. — Эти кулюганы твои, недопески или как…
— Так ведь я им велел, — спокойно возразил Митька.
— Да они не тебе повезли! — задыхался Макарьев. — Взяли, потащили через мост на Голодный Конец.
— Зачем на Голодный Конец? — недоумевающе спросил Ребров.
— Маленький, не понимаешь! — с горькой насмешкой сказал Макарьев. — Жидкую тоже, табачок… «Погуляем !» — говорят.
— Фью! — Митька от удивления даже свистнул. Потом помолчал, засмеялся и сказал:
— Эка, елова голова.
Это было самообращение. Митька разговаривал с Митькой. Он даже ладошкой похлопал по собственному лбу для пущей наглядности.
И как это он проворонил и сам не догадался наперед. Нет, видно, устраивать бунт — дело трудное. И ему приходилось еще многому учиться.
Ребров отвернулся и вошел обратно в полицию. Через минуту он вернулся. Он надел свою варваретовую куртку и подпоясался блестящей полицейской портупеей с тяжелой исправничьей саблей. Штанов же на нем попрежнему не было.
— Дашь и еще! — сказал он, возобновляя прерванный разговор. — Мы тебе устроим такую мирики… рикими… микиризацию.
— Какую еще микризацию? — спросил с беспокойством Макарьев.
— Ми-ки-ри-зи-ру-ем тебя! — отчетливо, слог по слогу, произнес Ребром.
— Я и так Макарьев, — обиженно сказал купец, — почто меня макаризировать?
Митька, как заправский зачинатель, переделал для колымской практики великое слово «реквизиция».
«Макаризировать» Макарьева — это было естественно и даже благозвучно. Кстати сказать, новое слово и действие привились на Колыме с большой быстротою: макаризация купцов. Там и поднесь говорят: «макаризировать», «макаризнуть», но ныне уж только говорят и больше не делают.
— Не дам, вот бог, — забожился Макарьев.
— А в угарную хошь?
На Колыме, как сказано, холодной не было. Но для экстренных случаев в караулке у Луковцева был такой узкий холодный чулан с огромною русской печкой. Сочетание было престранное. Печь была больше комнаты. Но при этом ее никогда не топили. Она была полуразрушена, дымила и угарила. В этот чулан запирали, кого надо, и тогда затапливали печь и тотчас закрывали ее с огромным угаром. Угарного чулана особенно боялись чукчи, непривычные к клеткам.
Макарьев упрямо крутил головой.
— Ну, пойдем, — предложил коротко Ребров. — Где эти мальчишки проклятые? — Он нахмурился. — Вот я их погуляю! Так их…
— Черти проклятые, — сказал он, широко осклабившись, — идем, ну!..
У Макарьева сердце упало. Утренняя встреча с недопесками не была особенно приятна. Они стучали об землю прикладами так близко от макарьевских черных обутков с их щегольской оторочкой, даже задевали обутки по острым носам. Колымская обувь мягкая и от удара ничуть не защищает.
— Чорт с ними, — сказал он отрывисто, — я лучше домой пойду!..
— А ты лучше с нами пойди, — уговаривал Митька. — Все равно не спрятаться тебе! Иди, — может, и ты погуляешь. Может, угостят… Так иху…
Он не докончил ругательства и спять засмеялся.
— Бык ты! Буде упираться! Идем, угощу! — пригласил он его прямо и по-своему великодушно, бесцеремонно взял под руку своего бывшего хозяина и повел через мост.
— Эка гудуть! — сказал Макарьев, качая головой. — Мертвых разбудят.
Пирование действительно шло на поляне между Голодным Концом и церковью, и почетные покойники, лежавшие у церкви, могли бы при желании привстать и попросить стаканчик прямо из могилы. Шуму было много. Тренькали балалайки, визжали самодельные скрипки, со смычками из якутского конского белого волоса, даже ухал тяжелый шаманский бубен. Нехватало только церковного колокола.
Бубен притащили от старого Савки Хумулана, якута, которого протоиерей Краснов выселил из Олбута в город по подозрению в шаманстве. Олбутские якуты выли, провожая шамана. Он был их собственный поселковый шаман. Когда-то безродный сирота, о чем говорило его прозвище Хумулан — «иждивенец», — он постепенно занял положение советчика, знахаря, врача.
— Зачем забираешь наше счастье, — укоряли попа якуты, — мало тебе своего?
Они предложили ему выкуп за Савку, припрягли к его санкам двух молодых коньков, жеребца и кобылку. Поп коней взял, даже благословил (плодиться будут) и по обычаю оставил их тут же на Олбуте у старосты в стаде. А Савку все же взял с собой.