Ладунер умолк. Казалось, он говорил больше для себя. У Штудера вдруг возникло ощущение, что всю речь про Питерлена он оценил неправильно.
На самом донышке у каждого человека гнездится одиночество.
Может, доктор Ладунер тоже одинок? У него, правда, есть жена… Но бывают вещи, которые не обсудишь и с женой. У него есть коллеги… Но о чем можно говорить с коллегами? Лишь на узкопрофессиональные темы! Или с врачами тут, вокруг него? Но для них он — учитель… А тут вдруг свалился прямо на квартиру, как снег на голову, простой вахмистр уголовного розыска. И доктор Ладунер воспользовался случаем и произносил перед ним, простым сыщиком, один монолог за другим. А почему бы и нет?
— «Он разбрасывает свои гирлянды, и вспыхивает война…» — повторил доктор Ладунер.
Он замолчал. Звуки военного марша стихли, и вдруг чужой визгливый голос заполнил комнату. Он проникал всюду, обладая гипнотической силой, но был отталкивающе неприятен.
Голос говорил:
«Двести тысяч мужчин и женщин собрались и радостно приветствуют меня возгласами ликования. Двести тысяч мужчин и женщин явились сюда как представители народа, который я ощущаю за своей спиной. Легко мне будет нести ответственность, если я буду знать, а я знаю это наверняка, что весь народ, сплоченно, как один, стоит за мной. Заграница осмеливается уличать меня в нарушении договора. Когда я взял власть в свои руки, страна лежала разоренной, опустошенной, больной… Я сделал ее великой, завоевал ей уважение. Двести тысяч мужчин и женщин внимают моим словам, и вместе с ними внимает им весь народ…»
Ладунер медленно встал, подошел к вещающему ящику. Щелчок… Голос умолк.
— Где кончается мир, в котором правит Матто, Штудер? — тихо спросил врач. — За забором психиатрической больницы в Рандлингене? Вы как-то говорили о пауке, раскинувшем свою паутину. Нити ее тянутся далеко. Они опутывают весь земной шар. Матто разбрасывает шары и гирлянды бумажных цветов… Вы, может, посчитаете меня врачом-лириком. В этом нет ничего дурного. Мы ведь хотим немногого. Принести в мир разумное… Не рациональное, как во времена французского Просвещения, а разумное другого рода и, главное, нашего времени. Разум, способный, как ослепительно яркий фонарь, засветиться в потемках души и внести туда ясность. И хоть немного пугнуть ложь. Оттеснить в сторону громкие слова — долг, истина, порядочность… Сделать их поскромнее… Мы все поголовно убийцы, и воры, и прелюбодеи. Матто затаился и подкарауливает нас во мраке… Черта уже давно нет, он мертв, а Матто живет, тут Шюль абсолютно прав, и, если бы он не надоедал властям, там, на воле, со своим убийством в Голубином ущелье, я бы давно его выпустил. Жаль, что Шюль не выполнил моей просьбы и не написал истории Матто… Его маленькое стихотворение в прозе не поместит ни одна газета.
Он помолчал. Штудер тихонько зевнул. Ладунер не заметил этого.
— «Двести тысяч мужчин и женщин — весь народ…» А коллега Бонхёффер, наш учитель, человек, так много знавший, потерпел неудачу, рухнул, как карточный домик… Вы помните тот знаменитый процесс? Человеку, который только что произнес речь, крупно повезло… Если бы он в начале своей политической карьеры подвергся психиатрической экспертизе, в мире сейчас, возможно, была бы другая ситуация… Я уже сказал вам, общение с душевнобольными заразно для психики. Есть люди, предрасположенные к психическим заболеваниям, вы понимаете меня, восприимчивы к ним… Даже целые народы могут страдать такой предрасположенностью… В одном докладе я даже произнес однажды фразу, из-за которой на меня кое-кто обиделся: некоторые так называемые революции, сказал я, являются по сути не чем иным, как реваншем психопатов. Несколько коллег демонстративно покинули после этих моих слов зал. Но это так… — Ладунер выглядел очень усталым. Он прикрыл рукой глаза. — Мы проиграли, но надо бороться дальше… Никто нам не поможет. Может, борьба наша будет и не совсем бесполезной, может, потом придут другие — через сто, двести лет? — и продолжат наше дело, начав с того момента, где мы остановились.
Вздох. В квартире мертвая тишина.