Штудер улыбнулся, подумав про себя: «Что означает просто-напросто непредсказуемые обстоятельства…»
— …играют в этом деле огромную роль. И под импондерабилиями я понимаю, собственно, то, что обычно называют судьбой. Сложись у человека жизнь благополучно, имей он нормальный доход, и могло бы случиться так, что всю свою жизнь он прожил бы никем не замеченный. Может, он стал бы педантом, а может, чудаком, потратившим всю свою жизнь на коллекционирование марок или чужих философских мировоззрений. Кто тут что может сказать определенно? Во всяком случае, с уверенностью можно утверждать: он бы женился или, будем предельно осторожны, искал бы свою женщину, чтобы избежать одиночества. Сказала же ведь его жена, что он только с ней позволял себе быть откровенным… Одиночество, Штудер! Одиночество!..
И не было ничего удивительного, что Штудер подумал в эту минуту о своем посещении пустой квартиры на втором этаже. Там одиночество можно было потрогать руками, — одиночество пожилого человека, покинутого его детьми.
— Одиночество, — произнес Ладунер в третий раз. — Оно бывает и у разнорабочих, получающих восемьдесят раппенов в час, и так же мучительно для них, как и для того, кто живет благополучнее. Питерлен оказался в конфликте с совестью: производить на свет ребенка, получая восемьдесят раппенов в час, или нет? Люди, занимающие более обеспеченное положение, возразят вам: а раньше он получал бы всего лишь тридцать раппенов, да еще был бы доволен, что имеет их. Ну хорошо, пусть так! Но мы живем не в старое время, не тогда, а сегодня. Это не наша вина, что потребности возросли. И Питерлен не годился на роль разнорабочего с восемьюдесятью раппенами в час и многодетной семьей на шее. Может, он вообще не годился на роль отца семейства. И если он потом решил, что имеет право лишить своего ребенка жизни, то этот его поступок, хоть его и трудно понять и он вызывает ужас в душе у каждого, был все же обусловлен реальными фактами, и этими фактами в данном случае были сам тип характера Питерлена, его почерпнутый из книг извращенный взгляд на вещи, его неумение приспособиться к нормам жизни в обществе и найти менее трагическое разрешение своего душевного конфликта. Вы должны понять, Штудер, что судьба этого человека меня глубоко затрагивала. Потому что, несмотря на шизоидный тип его характера, установленный мною на основании диагностических наблюдений, Питерлен был порядочный человек. И когда он попросил, чтобы я стал его опекуном, я согласился. Может, еще и потому, что тогда я просто никак не мог понять, почему этот поступок, объяснение которому лежит на ладони и которое если я не очень заблуждаюсь, я постарался изложить в силу своих скромных умственных способностей как можно яснее на бумаге, чтобы донести его до полного понимания со стороны господ блюстителей порядка, — почему такой поступок… Я напомню вам: жена в постели, лампа обернута бумагой и спущена почти до полу, полотенце… Так вот, почему такой поступок, совершенный в отрезок времени, охватывающий всего лишь несколько минут, должен искупаться заключением в тюремной камере размером два метра на три продолжительностью в десять лет… Свойственное мне чувство равновесия восстает против этого. Чаша весов с наказанием перетягивает вниз, а та, где лежит преступление, взлетает вверх… За что наказание? За то, что Питерлен загубил свое же собственное дитя, испытывая, скорее всего, страх перед ответственностью за него? За то, что он больше думал о себе и о своем благополучии, чем о своем потомстве? Но, Штудер, позвольте мне задать вам один вопрос: если какой-нибудь забулдыга избивает свое дитя и оно умирает от побоев, то это не называется убийством, совершенным умышленно и с заранее обдуманным намерением, а лишь нанесением телесных повреждений со смертельным исходом. Так? Тюрьма до двух лет или исправительно-трудовая колония… А ведь ребенок, до смерти избитый пьянчугой, уже умел чувствовать, испытывал боль, боялся, страдал… Вот если бы такому человеку дали десять лет или пожизненно засадили за решетку, я, видит бог, ничего бы не имел против, и меня не тронул бы даже тот аргумент, который вы, возможно, приведете: человек оказался жертвой своего характера и своей среды. Не будем сентиментальными. Впрочем, я уже смирился с делом Питерлена. Поверьте мне… Смирился, вплоть до сегодняшнего вечера, пока вдруг опять все не полезло наружу. Второе освидетельствование вы уже прочитали. Итак, Питерлен вернулся к нам через два месяца, потому что его спихивали в родной кантон как неизлечимого больного. Он прибыл, и я увидел его вечером на обходе. Я никогда не забуду той сцены. Он узнал меня, но не поздоровался со мной. На губах застыла улыбка, он сидел на скамейке в длинном коридоре в «Н» — приемного отделения тогда еще не построили, — сидел, уставившись перед собой. Я остановился перед ним, он поднялся, заложил руки за спину и отвесил мне церемонный поклон. Он плохо выглядел. На следующий день я осмотрел его. Легкие были слегка затронуты, но ничего страшного. За три дня он не сказал ни с кем ни слова. Он сидел в своем углу, листал иллюстрированные журналы, тупо смотрел в пол, а когда я приходил на обход, он вставал, чтобы, заложив руки за спину, отвесить мне поклон… На третий день он устроил скандал санитару и был невероятно груб. Насколько я помню, из-за пары носков, они были малы ему. На четвертый день, утром (в этот день все чувствуют себя особенно раздражительными), он разбил окно. Я перевел его в «Б», всю ночь напролет он был так возбужден, что пришлось посадить его в ванну. У нас нет смирительных рубашек, вам это известно. Но что же делать с возбудившимся больным? Теплая вода успокаивает. Двое санитаров дежурили при нем, и они знали, что я не милую за синяки. Это всегда самое первое, на что я утром обращаю внимание, когда прихожу делать обход, зная, что возбужденный больной провел ночь в ванне… Как мне ни прискорбно, я должен сделать еще одно отступление, Штудер. Не задумывались ли вы когда-нибудь над следующим: мы или, правильнее сказать, я… могу описать в своем заключении душевное состояние убийцы в момент совершения им преступления, могу вскрыть мотивы, побуждения, механизм поведения. Хорошо… Я знаю, и уже говорил вам, что все мы убийцы — в своих снах, в мыслях, но в нас есть сдерживающее начало. Оно не дает нам дойти до преступления. А как быть, если мы преступили черту и стали убийцей? Оказывает ли преступление на убийцу такое сильное воздействие, что все его мироощущение рушится? Я не говорю сейчас об убийстве по приказу…