— К нему приходили?
— Нет, что вы. Он этого не любит, все больше один.
Она употребляет настоящее время, говоря о Дане Сократе, и я не решаюсь выправить ее грамматику в соответствии с нормами Академии, приличествующими случаю. С другой стороны, по тому, как она ест меня глазами, видно, что за ее не слишком широким лбом клокочут тысяча и один вопрос. Я оставляю их вариться на медленном огне и иду к пиратам.
Там Дана Сократе знают еще с тех времен, когда модный ресторан был скромной сельской забегаловкой, то есть когда литр вина стоил 12 леев вместо 48, но зато уж это было вино!
Часть персонала выжила при тектонических движениях, вызванных эрой туризма. Кроме того, мне повезло: сегодня работает та же смена, что в прошлую пятницу. Но никто не припомнит, чтобы в тот вечер к ним заходил этот огромный бородач, который в старые добрые времена расплачивался, бывало, за стопку водки портретом, пристроив картонку на столе среди грязной посуды и живописуя углем. Похоже, что в молодости Дан Сократе не страдал тем, что называют аскетизмом. Два официанта постарше с охотой начинают припоминать разные ностальгические подробности: как было шикарно, когда лихой художник шибанул в окно бутылкой, а потом по собственной инициативе оплатил убытки в троекратном размере; как он опрокидывал столики и какие пел задушевные романсы; ах, как течет время и как меняются люди, — но больше из них ничего нельзя было выудить. В пятницу вечером Дан Сократе в «Пиратском» не появлялся.
У меня смутное ощущение, что не в этом заведении я найду то, что ищу. Пока что в задумчивости направляюсь к дому Адрианы — и подхожу вовремя, как раз когда ее тоненькая фигурка появляется из машины.
Я велю шоферу подождать меня и вхожу с Адрианой в дом. Мы садимся в потертые кресла друг против друга, не говоря ни слова. Так мы сидим лет сорок. Глаза у Адрианы совсем безжизненные.
Когда я чувствую, что достаточно состарился, встаю и иду к двери. Ее голос настигает меня, как пуля из крупнокалиберной винтовки:
— Зачем он это сделал?
Только теперь я понимаю, что ей ничего не объяснили. Я бы предпочел, чтобы она уже знала.
— Вероятно, ради эксперимента, испытывал новый метод самоубийства, — отвечаю я. — Очень практичный: ударяешь себя в висок три раза камнем или каким-нибудь металлическим предметом, а после этого, удостоверившись, что умер как следует, идешь и бросаешься в воду, в пятидесяти метрах от берега.
Нет нужды оборачиваться, чтобы представить, как она выглядит после моих слов. Но ее все равно не убережешь от правды, Я добавляю только:
Прошу тебя не выходить из дому. День или два, пока я не вернусь.
Проходя под ее окном, я слышу глухой стон. Все же это лучше, чем молчание.
На самом деле возвращаюсь в Мамаю на другой день рано утром. На этот раз не один. Со мной опергруппа из Констанцы и, сверх того, две великолепные собаки, нервные, элегантные, таких нет даже у нас в управлении.
На дворе распогодилось, солнце проглядывает из-за рваных туч, и последние герои сезона, синие от холода, вышли на пляж, делая вид, что им все нипочем.
От ворот Адрианы собаки тянут нас по улицам села. Голопузые ребятишки гурьбой бегут за нами, и после нескольких неудачных попыток их отогнать мы решаем держаться так, будто их просто не замечаем. Хорошая мысль: уже через сотню метров они теряют к нам интерес. Мы выходим за околицу, в поле, заросшее чертополохом, перерезанное узкоколейкой. Тут собаки выписывают несколько зигзагов, потом решительно направляются к пляжу. Мы на бегу пересекаем цепь карликовых кустов — границу пляжа — и по песку доходим до берега. Еще шагов двадцать собаки тянут нас вдоль черной каймы водорослей, затем делают такой крутой вираж, что мы, чуть не попадав, еле успеваем повернуть опять к полосе кустов.
Продираемся, царапая руки, через колючие ветки. В этом месте заросли особенно густы. Собаки несколько мгновений крутятся, принюхиваясь, потом одна из них бросается к тронутому багрянцем кусту и замирает, поскуливая. Там, на тонких ветках, аккуратно развешены желтая рубашка и выцветшие парусиновые брюки, под ними на песке стоят пляжные сандалии.