Я закурил сигарету. Померкшее за несколько часов солнце переместилось, и темная тень от решетки подкралась сейчас к креслу, в котором я сидел. Я снова почувствовал себя зажатым в тиски невидимой неволи, и эта зловещая тень, подобно паутине, обволакивала меня. Она стала в моей жизни предвещающим беду символом, который мне сейчас предстояло разгадать. Кто я такой? Почему я почти с упоением, наслаждением слушал витиеватые речи Искренова о свободе? Почему я, бездушный, очерствелый служитель правды, позволил себе испытать сочувствие к этому циничному и безнравственному человеку?
Я посмотрел на оконные решетки, выкрашенные в ослепительно белый цвет. Охраняемый ими, я провел здесь тридцать пять лет. И вдруг меня озарило: «Да потому что я т о ж е з а к л ю ч е н н ы й! Эти проклятые преступники отняли у меня все: лишили меня воображения, превратили мою интуицию в орудие грубого обмана, а мое завидное трудолюбие — в скучную, досадную привычку. Я водворял их в тюрьму, но они там сидели год, два, пять (до очередной амнистии), в т о в р е м я к а к я с м о л о д у п р и к о в а н к э т о м у к а б и н е т у, к о т о р ы й н е ч т о и н о е, к а к р о с к о ш н а я к а м е р а! Господи, как трудно служить добру!..»
Я полюбил свою неволю, что вызывало во мне одновременно ужас и удовлетворение. И все равно, если бы мне пришлось начать все сначала, я бы снова вернулся сюда, за эти долговечные, бездушные решетки, в ожидании очередного Искренова, который своим циничным откровением способен осквернить мою веру и внести смуту в мою озябшую душу.
Я встал, подошел к зеркалу и низко поклонился своему скорбному отражению...
Мы съели бутерброды, бисквит и торт, которые Мария приготовила с усердием и любовью. Мы выпили две бутылки водки и открыли шампанское, которое я купил в гастрономе на углу. В зале заседаний было душно, августовская жара изнуряла, казалось, даже предметы.
Шеф выдал длинный и назидательный тост, коллеги расчувствовались, а я покрылся потом. Я ощущал в душе холодную торжественность, словно присутствовал на похоронах незнакомого, но всеми уважаемого человека. Секретарша Шефа прослезилась и распаковала чайный сервиз, приобретенный для меня в Художественном салоне. Он был изящным и легким, из тонкого фарфора, напоминающего нежное женское ушко. Я сухо поблагодарил. Все решили, что раз церемония закончилась, то меня уже здесь нет, и постепенно разошлись. Оставшись вдвоем, мы с Шефом устроились на разных концах длинного стола, на зеленой скатерти которого царил беспорядок.
— Надеюсь, мы теперь будем встречаться чаще, — уныло произнес Божидар.
— Конечно, но при условии, что ты не будешь снимать своих достопримечательных очков... чтобы не видеть, как ты испепеляешь меня взглядом.
Шеф закурил сигарету из золотистой пачки, недовольно затянулся и положил ее по привычке в пепельницу.
— Не расстраивайся, Евтимов, забудь этого пройдоху Искренова! Его будут судить за получение крупных взяток и за экономический шпионаж. Он схлопочет самое маленькое годиков пятнадцать.
— Я не расстраиваюсь... я д о в о л е н, ч т о е г о в с т р е т и л!
Божидар поднялся, обошел стоявшие в беспорядке стулья, сунул руку в карман и вытащил черную бархатную коробочку.
— Это тебе от меня, на память о нашей дружбе. — В его дрожащем голосе чувствовались нежность и смущение. — И расставании, которое, надеюсь, нас сблизит.
Это были роскошные электронные часы, элегантные, с очень сложным механизмом.
— Я тронут до слез.
— Там есть и будильник.
— А кого ему будить?
Божидар сразу понял меня, им овладело мучительное чувство вины, и он закашлялся. Он не осмелился посмотреть мне в глаза, но и не снял своих массивных очков.
— С кем я теперь останусь?
В этот момент я почувствовал, что он по-настоящему одинок.
— Со справедливостью, Божидар...
Я холодно, почти по-деловому пожал ему руку и, не оборачиваясь, вышел. Мне надо было заглянуть в свой кабинет и забрать фотографию Элли и полупустую пачку питьевой соды. Я решил оставить старомодный будильник своему преемнику. Будильник ему пригодится: ходит он исправно и по-своему символизирует собой человеческую пунктуальность.