Прикусив от злости губу, она ободрала с мыла газету, всю, клочок за клочком, и, взяв с буфета спички, обжигая пальцы, сожгла эти клочки — маленькие, мыльные и плохо горевшие. Потом со все еще не проходившей досадой вернулась к своим пожиткам: лежавшую сверху и промокшую блузочку она повесила на веревку рядом с чулками, а все остальное маленькой стопкой положила во второй комнате на креслице, там, где должна была стоять ее раскладушка.
«Вот и все, что у меня есть, вот и все, что взяла. Если что-нибудь случится, только это от меня и останется»,— с неожиданной жалостью к себе, стоя над своими вещами, подумала она.
Именно в эту минуту тихонько постучали в дверь. Не решаясь спросить, кто это, но надеясь, что это Софья Леонидовна, Маша повернула ключ. Это и в самом деле была Софья Леонидовна.
— Ну вот,— сказала она громко, даже не прикрывая за собой дверь и как бы давая понять, что дело сделано и больше прятаться нечего,— заявила, что ты пришла, что будешь жить у меня, завтра сдадим паспорт на прописку, а когда поправишься, начнем думать о работе.
Вынеся вместе с Софьей Леонидовной одно из креслиц в другую комнату и поставив вместо него старую парусиновую раскладушку — это были стоячие носилки — с тонким волосяным матрасиком, Маша по настоянию Софьи Леонидовны, как только была застелена постель, разделась и улеглась.
— Спи,—-сказала Софья Леонидовна,— только кажется, что не заснешь, как голову приклонишь, так и заснешь.
Сквозь полуприкрытые веки Маша видела, как Софья Леонидовна поставила около ее раскладушки табуретку, на табуретку — термометр, стакан воды и какие-то капли.
— Повернись-ка к стенке,— сказала Софья Леонидовна, заметив, что Маша еще не спит,— Если сквозь сон услышишь, что я с кем-нибудь бормочу, спи, не обращай внимания. У тебя теперь одно дело — три дня проболеть, тем более что я сама врач, с меня взятки гладки. Тебе хорошо, да и мне для начала удобнее.
Маша послушно повернулась на другой бок и сама не заметила, как крепко заснула после двух подряд бессонных ночей, за которые, казалось, было прожито еще две новые и трудные жизни вдобавок к той прежней, третьей, что она прожила до этого.
Один раз сквозь сон показалось, что кто-то разговаривает над ней и даже прикасается, поправляя одеяло. Она сделала усилие над собой, чтобы проснуться и послушать, что говорят над нею, и все-таки не проснулась. Проснулась она уже глубокой ночью. Штора на окне была наглухо задернута, на потолке стояло круглое маленькое пятно света от керосиновой лампы. Лампа горела на тумбочке у изголовья высокой кровати. Старуха лежала в постели в ночной, похожей на мужскую, собранную в сборки у горла и завязанную тесемкой, полотняной рубахе и читала без очков, далеко от глаз держа толстую книгу. Ее седые мужские брови были сурово сдвинуты. С минуту она не замечала, что Маша, открыв глаза, смотрит на нее, потом заметила, недовольно закрыла книгу, положила ее на тумбочку рядом с лампой и, присев в постели, прислонившись к высоким подушкам, тихо спросила Машу:
— Что, выспалась? Слабые у вас нервы теперь стали, у молодежи, Я в твои годы, когда могла, спала без просыпу.
— А кем вы были в мои годы? — спросила Маша.
— Не думай, не барышней. Я народу не в семнадцатом году пошла служить, я после университета, после медицинского факультета пошла служить народу. Земским врачом была, да еще в инородческом, Белебеевском, богом забытом уезде. По-хорошему редко спать приходилось, но, уж когда спала, спала без просыпу, — повторила она.
Маша совсем не думала, что старуха в ее возрасте была барышней. Ее огорчил тот маленький оттенок обиды, который послышался в словах старухи.
— Что вы читали? — спросила она.
— Не «вы», а «ты»,— сердито сказала старуха. — «Войну и мир» читаю, утешаю себя. Думаю, как и тогда тоже сначала было и как потом.
Лицо у нее при этих словах было сердито-печальное и совсем старое, куда старше, чем днем, и, как ни странно было такое сравнение, она показалась Маше вдруг чем-то похожей на старого ворчливого князя Болконского, страницы про которого она в юности пропускала, а потом, став взрослой, любила и перечитывала по нескольку раз.