Магазины ка улицах были большей частью закрыты, над ними висели прежние, мокрые от дождя вывески: «Гастроном», «Смолгорпромторг», «Смолкооп». Около булочной стояла длинная очередь. Еще издали завидя эту очередь, Маша перешла на другую сторону и прошла, поглядывая на очередь искоса, стараясь при этом не проявлять заметного любопытства. В очереди стояли главным образом женщины и подростки. Все стояли, теснясь от дождя к стене дома, подняв воротники, молча, совсем не так, как в тех, по большей части шумных очередях, в которых много раз в жизни приходилось стоять самой Маше. Дом с вывеской «Булочная» был серый, с грязными подтеками. На сером, местами разбитом тротуаре стояла серая, молчаливая, унылая очередь.
Целые дома сменялись разбитыми или полуразбитыми. Потом шли кварталы пожарищ: фундаменты с остатками нижних перекрытий, трубы — это там, где раньше стояли деревянные дома,— и кирпичные выгоревшие коробки с закопченными проемами пустых окон. Вид залитого дождем, молчаливого, занятого немцами города наводил на душу такое уныние, что хотелось не то плакать, не то кричать и звать на помощь.
Маша еще никого не встретила, ни с кем не говорила, ничего не узнала по сравнению с тем, что она уже знала и, вернее, слышала раньше, но вся тоска и боль униженной, сожженной, разоренной и занятой немцами России все сильнее и сильнее теснились в ее душе, пока она шла все дальше и дальше по Смоленску. Она, в общем, знала и раньше о размерах происшедшего несчастья, но всю глубину его и всю меру горя почувствовала только сейчас и впервые за последние сутки, в которые она запретила себе думать о Синцове, с горечью вспомнила свой разговор с ним и подумала, что она тогда, говоря с ним, не знала и не видела того, что знал и видел он, а главное, у нее не было на сердце того чувства, которое было у него и которое сейчас медленно, томительно и неотвратимо проникало в ее собственное сердце. «Все-таки, все-таки я была права»,— упрямо и беззвучно, одними губами прошептала она самой себе, сама уже не веря в это так, как верила еще недавно, но пробуя храбро сопротивляться нахлынувшим на нее чувствам тоски и вины перед мужем.
Сейчас, стоя у окна в комнате Софьи Леонидовны и глядя на мокрую вымершую улицу, Маша мужественно боролась с новым приступом тоски, охватившим ее, когда она шла сюда через весь Смоленск. К этой тоске, и она честно признавалась себе в этом, примешивалось и нисколько не ослабевшее, а даже все более усиливающееся чувство страха перед тем, что вот сейчас Софья Леонидовна стоит где-то у окошечка — Маше казалось, что непременно у окошечка,— в управе и рассказывает, что она, Маша, пришла и находится у нее. «Безобразие,— подумала она, сердясь на себя,— только и думаю о собственной шкуре».
Но тоска не проходила, и от этого самобичевания, чтобы взять себя в руки, Маша решила немедленно чем-нибудь заняться. Она сняла сапоги и, стоя в мокрых чулках, подстелив лежавший у двери коврик, стала счищать грязь с сапог лучинкою, отщепив ее от одного из лежавших перед печкою на железном листе маленьких экономных поленец. Очистив грязь лучинкою, она нашла в нижнем ящике буфета тряпку для вытирания пыли и, оторвав от нее кусок и смочив его в воде из стоявшего на столе графина, стала протирать сапоги. Закончив это занятие и вспомнив, что стоит в мокрых чулках, она сняла их и повесила на веревочку, протянутую между медной печной конфоркой и вбитым в стену гвоздиком. Потом отчистила платяной щеткой пятна грязи на юбке — пятна не отчищались, надо было подождать, пока они совсем просохнут.
Наконец она взялась за свою кошелку и вытащила оттуда свои накрытые куском мешковины, но все-таки наполовину промокшие пожитки — белую выходную блузочку, черную юбку, старые лодочки с подбитыми косячками на каблуках, две пары чулок, полотенце и мыло, завернутое в кусочек газеты.
Увидев сейчас этот прилипший к мылу обрывок газеты, она содрогнулась от испуга и злости на саму себя: она завернула мыло в самую последнюю секунду, чтобы оно не прилипло к полотенцу, завернула, не подумав, что этот обрывок «Комсомольской правды» с последними буквами названия «...да» и числом второго октября мог не только выдать ее, но и сделать бессмысленным все то, из-за чего она сюда пришла. Как это могло случиться, подумала она с ненавистью к самой себе, как она могла это сделать, как ее не проверили в самый, самый последний момент, хотя ее десять раз до этого проверяли и продумывали каждую мелочь! Вот так все и проваливаются из-за какой-то нелепой и глупой мелочи, подумала она. Об этом десятки раз ей рассказывали, пока она училась в школе, и все-таки она своими руками сделала это, как будто все это говорили не ей, а кому-то другому.