— Скажите же нам, по крайней мере, значение этого слова, — попросил Вестманн.
— Это одно из многочисленных названий змей.
— У змей прелестные имена, — заявил Вестманн. — В трагедии Шекспира[371] Антоний нежно называет Клеопатру именем змеи.
— А! — воскликнул де Фокса, мертвенно белея.
— Что с вами? Так может это и есть то самое слово, которого вы не посмели произнести? Однако на устах Антония оно имеет сладость меда. У Клеопатры никогда не было имени более приятного. Погодите, — добавил Вестманн с жестокой радостью, — мне кажется, я точно помню те слова, которые вложил Шекспир в уста Антония.
— Замолчите, прошу Вас! — закричал де Фокса. Не произносите громко этого слова. Это ужасное слово, которое можно произносить только шепотом, вот так. И он прошептал, почти не двигая губами: «culebra»[372].
— А! Кулебра! — сказал Вестманн, смеясь. — И вы пугаетесь такой малости. Это такое же слово, как и любое другое. Мне не кажется, чтобы в нем заключалось что-либо ужасное и таинственное. Если не ошибаюсь, добавил он, возводя глаза к потолку, как будто припоминая слово, которое употребил Шекспир, — это snake[373] — оно не такое сладостное как испанское слово «кулебра»: О mia culebra del antigo Nil.[374]
— Не повторяйте его, прошу вас, — сказал де Фокса, — это слово приносит несчастье. Один из нас умрет этой ночью. Или, по крайней мере, кто-нибудь из наших близких.
В это время дверь отворилась, и на стол водрузили великолепного лосося из озера Инари. Нежный и живой розовый цвет излучался из трещин его кожи, покрытой серебристой чешуей мягких зеленоватых и синеватых оттенков. — «Она напоминает старинные шелковые одежды, — сказал де Фокса, — в которые одеты Мадонны в храмах испанских городов». Голова лосося возлежала на подушке из очень тонкой травы, похожей на женские волосы; это были те прозрачные водоросли, которые растут в озерах и реках Финляндии. Она напоминала голову рыбы с натюрморта Брака[375]. К вкусу лосося примешивалось далекое воспоминание об озере Инари, освещенном в летнюю ночь бледным арктическим солнцем под нежно-зеленым ребячливым небом. Розовый цвет, просвечивавший между серебристых чешуек, походил на цвет облаков, когда ночное солнце отдыхает на краю горизонта, словно апельсин, положенный на край окна, в то время, как мягкий ветер шуршит в листве деревьев, пробегает по светлым водам, заросшим травой берегам и легко ласкает водную гладь рек и озер и необозримые леса Лапландии. Это был тот же розовый свет, рождающий глубокие и живые лучи, что и свет, вспыхивающий между серебристыми чешуйками поверхности озера Инари, когда солнце в разгаре арктической ночи бродит в зеленоватом небе, пронизанном тонкими синими венами.
Лицо де Фокса стало такого же розового цвета, как и тот, что просвечивал между чешуйками лосося.
— Жаль, — засмеялся он, что флаги СССР не окрашены в розовый цвет само, — цвет лосося!
— Кто знает, — сказал я, — что произошло бы с этой несчастной Европой, если бы флаги СССР были цвета лосося и цвета дамских дессу[376].
— К счастью, — заявил Вестманн, — все в Европе стремится бледнеть. Весьма возможно, что мы идем к средневековью цвета само.
— Я нередко задаю себе вопрос, — сказал де Фокса, — какой могла бы быть роль интеллигенции в новом средневековье? Держу пари, что она еще раз попыталась бы спасти европейскую цивилизацию.
— Интеллигенты неисправимы, — подтвердил Вестманн.
— Вот и старый аббат из Монте Кассино, — сказал я, — он нередко задает себе этот самый вопрос.
И я рассказал, что граф Гавронский (польский дипломат, женатый на Лючиане Фрассатти, дочери сенатора Фрассатти, в прошлом посла Италии в Берлине), укрывшийся в Италии после оккупации Польши немцами, время от времени отправляется в гостиницу аббатства Монте Кассино, чтобы провести там несколько недель. Старый архиепископ дон Грегорио Диамаре, аббат этого аббатства, беседуя однажды с Гавронским о том варварстве, в которое угрожает война ввергнуть Европу, сказал ему, что в самом мрачном средневековье монахи спасли цивилизацию Запада, переписывая от руки копии драгоценных древних греческих и латинских манускриптов. — «Что же нам следует делать сегодня, чтобы спасти культуру Европы?» — спросил почтенный аббат. — «Заставьте ваших монахов перестукивать их на машинке», — ответил Гавронский.