— Ля реведере, Мариоара, — сказал я, предоставив ей скользить в моих руках все ниже, до тех пор, пока ее ноги не коснулись земли.
— Ну, ну, домнуле капитан, ну, ну! — кричала Мариоара, прижимаясь к моей груди, — ну, ну, домнуле капитан, ай, ай, ай! И она впилась зубами мне в руку, кусая ее с дикой яростью и завывая при этом, как собака.
— Ох, Мариоара, — прошептал я, прикасаясь губами к ее волосам, в то самое время, как моя рука, оставшаяся свободной, ударяла ее по лицу, чтобы ее зубы отпустили меня. — О, Мариоара, — шептал я, прикасаясь губами к ее уху. Я тихонько подтолкнул ее в темный дом, прикрыл за ней дверь, прошел через сад и удалился по пустынной улице. Время от времени я оборачивался, чтобы посмотреть на палисадник, подсолнечник, поднимавшийся над забором ограды, маленький домик с кровлей из красной черепицы, испещренной лунными бликами.
Закончив подъем по улице, я обернулся. В городе бушевало пламя. Густые облака дыма поднимались над нижними кварталами вдоль берегов Балуй. Вокруг зданий, охваченных огнем, дома и деревья были ярко освещены и казались крупнее, чем на самом деле, будто в фотографическом увеличителе. Я различал трещины в штукатурке, ветви и листья. В этой сцене было одновременно нечто мертвенное и в то же время резко определенное, именно так, как это бывает на фотографии, и я легко мог бы подумать, что я созерцаю фотоснимок, холодный и призрачный, если бы не смутный вопль, который слышался со всех сторон, и жалобный вой сирен, долгие свистки паровозов и треск пулеметов не придавали этому страшному видению оттенка живой и непосредственной реальности.
Поднимаясь вверх по извилистым улочкам, карабкающимся к центру, я слышал вокруг безнадежный вопль, хлопанье дверей, звон разбиваемых стекол и посуды, придушенное завыванье, крики мольбы: «Мама! Мама!» ужасающие мольбы: «ну! ну! ну!» И время от времени, с задней стороны ограды, из глубины сада, изнутри дома, сквозь полуоткрытые ставни, — вспышку, сухой звук выстрела, свист пули и хриплые, ужасные немецкие голоса. На площади Унирии группа эсэсовцев, опустившись на колено у памятника князю Гуза Вода, стреляла из автоматов в направлении маленькой площади, на которой возвышается памятник князю Гика[302], в молдавской одежде, с его меховым кафтаном и большой папахой, надвинутой на лоб. В свете пожаров была видна толпа, черная и жестикулирующая (в большинстве своем женщины), скучившаяся у подножия памятника. Время от времени кто-нибудь там поднимался, бежал туда или сюда через площадь и падал под пулями эсэсовцев. Большие группы евреев убегали по улицам, преследуемые солдатами и штатскими, охваченными бешенством, вооруженными ножами и железными прутьями. Группы жандармов ударами прикладов взламывали двери домов; тотчас окна распахивались настежь: показывались женщины в одних сорочках; они кричали, поднимая руки к небу, некоторые выбрасывались в окна, с мокрым хряском ударяясь лицом об асфальт тротуара. Отряды солдат бросали гранаты в маленькие отдушины, открытые на одном уровне с улицей, ведущие в погреба, в которых много людей напрасно искали убежища; некоторые вставали на четвереньки, чтобы посмотреть на результаты взрыва внутри погреба, и затем возвращались к друзьям, чтобы посмеяться с ними вместе. Там, где избиение было всего сильнее, ноги скользили в крови. Повсюду веселый и жестокий труд погрома наполнял улицы и площади эхом выстрелов, плачем, страшным воем и диким смехом.
Когда я, наконец, добрался до итальянского консульства, по зеленеющей улице, проходящей за стеной старого заброшенного кладбища, консул Сартори сидел на стуле перед порогом. Он курил сигарету. Вид у него был усталый и раздосадованный. Но он благодушно курил со свойственной ему неаполитанской флегмой. Но я-то знаю неаполитанцев: я знал, что он страдает. Изнутри слышались подавленные рыдания.
— Недоставало только этих неприятностей, — сказал Сартори. — Я спрятал человек десять этих несчастных, некоторые из них ранены. Не хотите ли вы помочь мне, Малапарте? Что до меня, то я плохой санитар.
Я вошел в служебные помещения консульства. Лежа на диванах или сидя на полу в углах (одна маленькая девочка пряталась под письменным столом Сартори), несколько женщин, бородатых стариков, пять или шесть мальчиков и трое молодых людей, показавшихся мне студентами, были собраны здесь. У одной из женщин лоб был рассечен железным прутом; стонал студент, раненый в плечо пулей. Я распорядился согреть немного воды и с помощью Сартори промыл раны и перевязал их бинтами, сделанными из разорванной простыни. «Экая досада! — повторял Сартори. — Только этого еще недоставало. И как раз нынче вечером, когда у меня болит голова».