Руки пленного онемели, пальцы затекли; он не мог достать сигарету из пачки. Я вставил ее ему между губами, дал прикурить и закурил свою. «Благодарю», — сказал татарин и улыбнулся мне. Я тоже улыбнулся ему, и мы долго так сидели, куря, в молчании. Запах падали стоял в комнате, вялый, сладковатый и жирный. Я вдыхал запах мертвой кобылы со странным наслаждением. И он тоже, пленник, казалось, вдыхает этот запах с нежным и печальным удовольствием. Его ноздри дрожали в странном трепете. Тут только я заметил, что в его лице, бледном, пепельного оттенка, на котором косые бесстрастные глаза смотрели стеклянистым и пристальным взором мертвеца, вся жизнь была сосредоточена в ноздрях. Его древняя родина, его вновь обретенная родина — это был запах этой падали. Древним запахом его родины был запах этой мертвой кобылы. Мы смотрели друг другу в глаза, молча, вдыхая с нежным и печальным наслаждением этот запах, жирный и сладковатый. Этот запах падали был его родиной, его родиной, древней и еще живой; ничто не могло более разлучить нас отныне: оба мы были живыми братьями в древнем запахе мертвой кобылы.
* * *
Принц Евгений поднял голову, и глаза его обратились к двери: его ноздри трепетали, будто запах мертвой кобылы остановился на пороге и смотрел на нас. Пахло травой и листьями, морем и лесом. Ночь уже наступила, но неясный свет еще бродил в небе. Под этим мертвым светом далекие дома Ниброплана, пароходы и парусники, скучившиеся вдоль набережной Страндвегена, деревья парка, призрачные тени родэновского «Мыслителя» и «Самофракийской победы», отражались искаженные в ночном пейзаже, как на рисунках Эрнста Жозефсона и Карла Хилля, в их меланхолическом безумии, видевших животных, деревья, дома и пароходы отраженными в пейзаже, словно в кривом зеркале.
— У него были руки, похожие на ваши, — сказал я.
Принц Евгений посмотрел на свои руки, казалось, слегка смущенный. Это были прекрасные руки, белые руки Бернадотов, с пальцами бледными и тонкими.
И я сказал ему: «Руки механика, водителя танка, ударника третьей пятилетки не менее прекрасны, чем ваши руки. Это руки Моцарта[114], Страдивариуса[115], Пикассо, Зауэрбруха[116]».
Принц Евгений улыбнулся и ответил, слегка краснея: «Я тем более горжусь моими руками».
Час от часа голос ветра становился все сильнее, пронзительнее, похожий на долгое, жалобное ржание. Это был северный ветер; услышав его голос, я вздрогнул. Воспоминание об ужасной зиме, проведенной на Карельском фронте, между предместьями Ленинграда и берегами Ладожского озера, воскресило передо мной ослепительные и молчаливые картины карельских лесов, и я задрожал, как будто ветер, сотрясавший стекла в больших окнах, был ветром Карелии, ледяным и жестоким.
— Это ветер с севера, — сказал принц Евгений.
— Да, это карельский ветер, — ответил я, — я узнаю его голос.
И я начал рассказ о лесах Райккола и лошадях Ладоги.
В то утро я отправился вместе со Свёртстремом посмотреть, как будут высвобождать лошадей из их ледяной тюрьмы.
Зеленоватое солнце сияло в бледно-голубом небе, словно зеленое яблоко. С тех пор, как началась оттепель, ледяной покров Ладожского озера трещал, стонал, испускал время от времени пронзительный крик. Среди ночей из глубины корсу[117] — барака, занесенного снегом, в самой глубине леса мы вдруг слышали эти крики и стоны, длившиеся часами, долгими часами до рассвета. Уже наступила весна: озеро дышало в наши лица своим дурным дыханием, этим запахом гнилого леса, мокрых опилок, типичным для оттепели. Другой берег Ладоги казался слабой карандашной чертой, проведенной по бумаге. Небо было теперь безоблачным, вяло-голубоватым, похожим на шелковистую бумагу. Там, вдали, в стороне Ленинграда (облачко серого дыма висело над осажденным городом), небо казалось несколько загрязненным, чуть-чуть измятым. Зеленая вена пересекала горизонт; иногда казалось, она трепетала, будто наполненная горячей кровью.
В это утро мы направились посмотреть, как будут высвобождать лошадей из их ледяной тюрьмы. Накануне вечером полковник Мерикальо сказал, втягивая воздух носом: «Надо будет зарыть лошадей. Весна начинается». Мы спустились к озеру через густой березовый лес, усеянный огромными глыбами красного гранита. Тусклое зеркало Ладоги открылось перед нами сразу.