Между тем, солнце всплыло над зеленым горизонтом. Хриплые крики птиц становились постепенно более оживленными и более пронзительными. Солнце било, точно молотом, по плоской седловине лагуны. Дрожь ряби пробегала по воде, словно от долгого звука, словно металлическая вибрация отражалась на поверхности прудов, словно звук скрипки, поднимающийся трепетом вверх по руке скрипача. С обоих сторон дороги, тут и там, в хлебах виднелись опрокинутые автомашины, сожженные грузовики, выпотрошенные броневики, брошенные орудия, застывшие в последней судороге взрыва. Но ни одного человека, ничего живого. Ни одного трупа даже, ни одной павшей лошади. На многие мили кругом не было ничего, кроме мертвого металла. Падаль машин, сотни и сотни несчастной стальной падали. С полей и лагун поднимался запах разложившегося железа. Посреди пруда возвышалась кабина самолета, затянутая тиной. На ней отчетливо выделялась свастика: это был «Мессершмидт»[104].
Запах гниющей стали преобладал над запахами людей, коней (этими запахами древней войны), даже над запахом хлебов, и запахом, сильным и подслащенным, подсолнечников. Все растворялось в этом едком запахе горелого железа, разлагающейся стали, мертвых машин. Облака пыли, которые ветер поднимал на границах нескончаемой равнины, не приносили запахов органической материй, но лишь запах металлического лома. По мере того, как я проникал все глубже в сердце этой равнины и приближался к Немировскому, запах железа и горючего становился все сильнее в пыльном воздухе. Можно было сказать, что даже трава обладала этим смутным, въедливым, опьяняющим запахом горючего. Как будто запах человека и запах животных, запахи растений и трав, запахи земли были побеждены этим запахом горючего и железа, охваченного пламенем.
В нескольких километрах от Немировского я был вынужден остановиться. Немецкий фельджандарм, со сверкающей медной бляхой, повешенной на шею при помощи цепи, пробуждавшей воспоминание об известных орденах доблести и почета, приказал мне остановиться, «„Ферботен“[105]». Невозможно продолжать путь. Нет, нет, нет. Я свернул на поперечную дорогу, нечто, вроде проселочной. Я хотел пробраться как можно ближе к Немировскому. Я хотел видеть русский «карман», который немцы встретили на своем пути и готовились атаковать со всех сторон. Поля, рвы, деревни, коллективные фермы, колхозы были полны немецкими войсками. «Ферботен» повсюду. «Цурюк[106]» везде. Когда время стало склоняться к закату, я решил повернуть назад. Было бесполезно терять время, пытаясь проехать, лучше было возвратиться к Балте и попробовать снова подняться к северу в направлении Киева.
Я пустился в путь и, проделав немалый конец, остановился, чтобы перекусить своим черствым хлебом и сыром, в одной покинутой деревушке. Огонь уничтожил в ней большую часть домов. Орудие стреляло где-то за моей спиной, на юго-западе. Как раз за моей спиной. На фасаде одного из домов была изображена огромная вывеска с серпом и молотом. Я вошел. Это было советское учреждение. Огромный портрет Сталина висел приклеенный на одной из стен. Какой-то румынский солдат написал под ним внизу карандашом: «Аюреа», что означает: «А, будет тебе, пошел ты!» Сталин был изображен стоящим перед возвышенностью на фоне броневиков и заводских труб, под небом, перерезаемым эскадрильями. Справа, посреди красного облака, поднимался огромный металлургический завод, целое нагромождение подъемных кранов, стальных мостов, высоких труб, больших зубчатых колес. Ниже было написано большими буквами: «Тяжелая индустрия СССР готовит вооружение для Красной Армии». Под этой именно надписью и было приписано по-румынски: «Аюреа», что означает: «Будет тебе, пошел ты!»
Я сел за конторский стол, заваленный бумагами. На полу тоже громоздились кучи бумаг, тряпья, книг, пропагандистских брошюр. И я думал о мертвой кобыле, распростертой возле дома, в котором я провел эту ночь в деревне Александрова, о несчастной одинокой падали, лежащей на краю дороги посреди этого множества мертвых машин, стальной падали. Я думал о несчастном одиноком зловонии мертвой кобылы, над которым преобладало зловоние обожженного железа, горючего, разлагающейся стали, о новом запахе этой новой войны, войны машин. Я думал о солдатах «Войны и мира», о русских дорогах, усеянных трупами русских и французов и павшими лошадьми. Я думал об этом запахе мертвых людей и мертвых животных, о солдатах «Войны и мира», покинутых еще живыми на обочинах дорог, в добычу жадным вороньим клювам. Я думал о татарских всадниках, всадниках Амура, вооруженных луками и стрелами, которых солдаты Наполеона прозвали «амурами», об этих неутомимых, жестоких, невероятно быстрых татарских всадниках, которые внезапно появлялись из лесов и совершали опустошающие набеги на арьергарды противника, об этой древней и благородной расе всадников, которые рождались и жили вместе со своими конями, питались кониной и кобыльим молоком, одевались в лошадиные шкуры, спали под навесами из лошадиных кож и завещали хоронить себя в седле, в глубоких колодцах, — в седле на своих лошадях.