— Так ты что, Елизавета, была у Хусина дома?
— Один раз… Не одна, а с девочками. Хусин показывал нам саблю. Знаете, мамо, какая это сабля? Старинная и вся в серебре… Еще дедушкина…
Мать не ответила: не знала, что сказать, — и разговор оборвался. Молча, бесцельно смотрела она в окно. Слезы туманили глаза. Вот, оказывается, какая новость! Елизавета уже была у Хусина дома. Она, видишь ли, и язык его понимает, и язык, выходит, нетрудный… И как восторженно говорила о сабле, о Хусине, о его дедушке!.. Мать услышала ровное посапывание. Елизавета натянула на голову одеяло. Не то спала, не то, желая избавиться от нравоучений матери, прикинулась спящей.
Усталая, с гнетущей тяжестью в голове, Евдокия Ильинична легла в свою кровать. Хотела сразу же уснуть, чтобы пораньше, как она это делала всегда, встать к телятам, и не смогла. Пропал, сгинул куда-то сон. Видно, такова участь матери — не спать из-за детей. И тогда, когда качала их в люльке, не спала, и теперь, когда они выросли, приходится не смыкать глаз и все думать, думать. Ее удивляло и пугало то, что Елизавета так смело говорила о Хусине. Обычно девушки (на Кубани так повелось издавна), когда кто-то касается их сердечных тайн, пусть это мать или отец, стеснялись, краснели и теряли дар речи. Елизавета, может, и краснела, в темноте не видно, но не застеснялась и дара речи не потеряла. Мать заметила, что дочка даже обиделась и, может, поэтому с таким жаром защищала Хусина, точно парню угрожала опасность.
Любит девушка, любит, оттого и защищает. Да что тут удивительного? Ничего. Кто в ее годы не любил? Мать тяжело вздохнула и вспомнила Семена Маслюкова и свою молодость. Евдокии Ильиничне тоже тогда было семнадцать… Правда, в школу не ходила. Но тогда время было иное: школы не было, а любовь все одно была…
Почему же так долго не возвращается Илья? И о нем думала. Не спешат Илья и Стеша. Им, молодым, весело, и домой они не торопятся, и ни о чем они не горюют. И не знают, что мать ходила к Стешиному отцу и получила, как говорят в станице, «гарбуз в руки». Беда с детьми: одни только хлопоты. Родить и вынянчить было легче, а может, и не легче, только то все уже позабылось. А как же трудно спаровать их и к жизни приладить! Может, не материнское то дело — паровать и прилаживать к жизни? Сами не маленькие — и спаруются, и место в жизни отыщут. Так-то оно так, а только материнское сердце от природы жалостливое и щедрое на ласку…
Опять мысли ее обратились к Елизавете и к Хусину. Была у Стешиного отца, получила «гарбуз», а теперь, видать, придется бедной матери побывать у родителей Хусина. Она смотрела на серые окна и хотела представить себе, как же она войдет в черкесскую саклю, как будет говорить с матерью Хусина, и не могла. В голове ее всегда картинно возникало все, о чем она думала, а сейчас она ничего не видела: или не хватало воображения, или утомилась от думок. Мысленно покидала хутор, подходила к мосту, что перекинут через реку возле Трактовой, и видела мост, реку, дорогу от моста. Всходила на мост, а дальше — темнота, глаза точно застилало дымом… «Может, оттого ничего и не вижу, что не нужно мне туда ходить? Может, я, как та дурная квочка, понапрасну бегаю, распушив крылья, вокруг детей? Ить они уже умнее своей матери, они все и без меня знают, а я им только мешаю… И все же схожу, непременно схожу. Надо мне повидаться с матерью Хусина. Познакомлюсь, узнаю, что за люди, как они живут… Что в этом плохого? Две матери завсегда найдут, о чем потолковать… Пойду не завтра, не через месяц, а пойду обязательно… Дети пусть пока учатся, пусть кончают школу. Когда кончат школу, то и виднее будет, что к чему… Знать, отец у него табунщик, а мать птичница… И дедушка есть…»
С этими мыслями, не дождавшись Ильи, она уснула.