В темном и душном курене тесно. Без привычки трудно устроить постель. Холмов долго копошился, умащивался, как птица в гнезде. По совету Кучмия постелил сена, покрыл его буркой, под голову положил тощую, видавшую виды подушку — не из пера, а из комковатой каты. Лег, вытянулся и облегченно вздохнул.
Но лежать было неудобно. Сказывалась привычка спать на мягкой постели. А тут и подушка твердая, и бурка под боками жесткая, и ноги торчат из куреня. К тому же в кровле, как раз над головой, шелестела и затихала, карабкалась и замирала не то мышь, не то ящерица. К самым ушам, как старые добрые знакомые, подобрались кузнечики и запели беспечно и по-степному привольно. Холмов вслушивался в их голоса и улавливал слова: «Ах, Холмов, Холмов, как же долго ты не заглядывал к нам. Мы уже думали, что и не встретимся. Хорошо, что ты пришел, не забыл нас и что лежишь в курене, как, помнишь, лежал в детстве, и слушаешь нас так же, как слушал тогда… А может, ты уже забыл нас и не узнаешь наши голоса?..»
«Как же вас можно забыть и как же не узнать ваши голоса! — думал Холмов, затаив дыхание. — Не только узнал ваши монотонно-грустные напевы, но и порадовался тому, что снова услышал вас. Напевы-то ваши не изменились, не стали ни громче, ни тише, а остались точно такими, какими слышал я их еще в детстве, когда ночевал с дедом — сторожем бахчи — вот в таком же курене. Только теперь ваши напевы почему-то навевают тоску и будоражат воспоминания. Может быть, потому, что прошли годы, и какие годы! Но вам-то ни годы, ни время нипочем. Тут, в степи, так ничто и не изменилось. Так же стоит курень, и кузнечики звенят так же, как звенели много лет тому назад… Удивительная музыка, не стареет!»
В просвете, как в дыре, виднелся светлый лоскут неба и две неяркие звезды на нем, как пришитые на бледном полотне две желтые бусинки. Поворачиваясь, Холмов чувствовал боль в боку: уж очень жесткой была постель. Лежал на спине, заложив руки за голову, и вслушивался в ночные звуки. «Не по мне, оказывается, эта постель, — с сожалением думал Холмов. — Отвык. И бока болят, и уснуть не могу. Буду лежать и слушать песню кузнечиков. Тоже полезно, ведь давно не слышал. В курене и душно, и темно, и эти тревожные шорохи над головой. Как тут спит Кучмий? Может, лечь головой к выходу?»
Холмов переложил подушку и снова лег на спину. Теперь из куреня выглядывала его белая голова, и видел он не один лоскут неба с двумя звездочками. Все оно, огромное, озаренное луной, высоким шатром поднималось над ним. А он смотрел на небо и думал, что вот так, высунув голову из куреня, пролежит всю ночь с открытыми глазами; что будет ворочаться на жесткой постели и мучительно ждать рассвета; что в затылке опять возникает нестерпимая боль.
Опасения Холмова оказались напрасными. Уснул он неожиданно и спокойно, — обычно так засыпают дети или здоровые люди после дневного труда. И сон был крепкий, глубокий, со сновидениями, и спал бы он еще долго, если бы не ударили в лицо жаркие лучи вставшего над степью солнца. «Вот как убаюкали меня кузнечики, — радостно подумал Холмов. — Молодцы! Такая приятная музыка. Отлично поспал!»
Поднялся быстро, молодцевато, как, бывало, поднимался, когда еще служил в отряде Кочубея. Энергично взмахнул руками, чувствуя бодрость и прилив сил. Даже попрыгал возле куреня, намочив росой босые ноги, и был этому очень рад. Потом взял полотенце, мыло и, почему-то напевая песенку про синенький скромный платочек и вспоминая, как хорошо пела эту песенку Верочка, быстрым шагом направился к пруду.
Умывшись, Холмов постоял на берегу. Тихая гладь пруда была обметана камышом, как молодое лицо бородкой. Небо над прудом сверлил жаворонок. Тревожный всплеск рыбы на стеклянной поверхности пруда, простор полей в сизой дымке, желтое покрывало цветущих подсолнухов, роса на траве, идущая с полей прохлада и жаворонок в небе — все, все говорило Холмову, что это и есть настоящее летнее утро в степи и не радоваться, но восторгаться им нельзя. И, может быть, потому, что настроение у него было приподнятое, что к сердцу прильнула радость, какой он давно уже не испытывал, ему казалось, что и лекция, которую он готовил с таким трудом, и его мысленные беседы с Лениным, и его раздумья о жизни здесь, рядом с природой, становятся еще более важными и еще более значительными. И ему вдруг захотелось остаться на пасеке, подружиться с пчеловодами, научиться делать то, что делали они, и зажить той жизнью, какой жили они. Захотелось перевезти сюда, на пасеку, все нужные ему книги, и тут, сидя возле куреня, изучать и узнавать то, что раньше не изучил и не узнал…