Природный читал стоя, глухим, утомительным голосом. С тоской в глазах Холмов смотрел на немолодого мужчину со значком на лацкане пиджака и старался вникнуть в смысл поэтических строк. В голову же почему-то лезли мысли о том, как же, наверно, трудно сочинять стихи, потому что нужно было так рубить строки, чтобы по размеру они были одинаковые и слова на конце созвучны. Мысленно говорил себе и поэту, что заблуждаются те, кто полагает, что всякому, кто становится руководителем, уже дается право поучать и утверждать: эти роман или повесть бездарные, а эти талантливые.
«Своими корнями ухожу в борозду, — с горечью думал Холмов, слушая Природного. — Поэт. А почему на него жалко смотреть? И кто повинен в том, что из пахаря получился этот неудачник, живущий в материальной нужде? Кто первый сказал, чтобы он бросил трактор и занялся поэзией? Кто уверил тракториста Мандрыкина, что у него талант не механизатора, а литератора? Ведь жизнь его могла бы сложиться совсем не так, как сложилась. Он приехал ко мне за помощью, я — последняя надежда. Но как ему помочь? Что я могу изменить в его судьбе? Видно, в том, что этот уже немолодой мужчина носит комсомольский значок и выглядит таким униженным и жалким, есть и моя вина. Но в чем? Да хотя бы в том, что жизнь Мандрыкина прошла мимо моего внимания. Я не пригласил его к себе и вовремя не поговорил с ним, не сказал о том, что одной удачной песни мало для того, чтобы стать поэтом. И другие, близкие ему люди этого не сказали. Бывает у нас, когда новатора или поэта всем миром поднимаем высоко над своими головами, подержим на своих крепких руках, а потом вдруг все разом разойдемся, не подумав о том, что человек упадет и разобьется. Вот и Природный упал. И страдает-то не столько от ушиба, сколько от душевного надлома. Читает старательно, с выражением, а поэма-то никудышная, и герой ее — человек не то что пустой, а душевно опустошенный».
— Ну как, Алексей Фомич? — кончив читать и просяще глядя на Холмова, спросил Природный. — Что скажете? Нравится вам «Казачья дума»?
— Даже не знаю, как… Мне трудно.
— Вы только скажите: нравится или не нравится вам «Казачья дума»?
— Это сказать могу, — ответил Холмов. — К сожалению, не нравится.
— Почему же, Алексей Фомич?
— Потому, что в поэме нет жизни, а есть одни слова и слова, — ответил Холмов. — Поэма напоминает ветряную мельницу, работающую на холостом ходу. Ветер дует, крылья кружатся, а жернова стоят. Не сердитесь на меня за то, что говорю вам такие горькие слова. Ваша поэма ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Она ни о чем. Вы рассуждаете без причины и без повода. А ваш лирический герой — юноша идиллический, без плоти и без крови. Где вы видели такое слабовольное создание, такого хлюпика? А ведь он не просто ходит по земле. Он берется поучать, пытается давать советы и наставления, как надо жить. Душонка-то у него мелкая, взгляд на жизнь обывательский, и уж очень умилительно он поглядывает на буржуазный Запад… Вижу, вижу, мои слова вас не обрадовали. Но покривить душой я не мог.
— И вы, как все, отворачиваетесь от меня? — Природный бросил на Холмова гневный взгляд. — Жестокий вы человек! Футбольного болельщика придумали? Ветряная мельница на холостом ходу? А сердце у вас есть? Вы не подумали о том, что поэзии я отдал годы? — И опять ласковые, просящие глаза смотрели на Холмова. — Как мне жить? Алексей Фомич, если в вашем сердце есть хоть капля жалости ко мне, напишите директору областного издательства. Всего несколько слов… Что был у вас, читал вам «Казачью думу».
— Моя записка не поможет. Иная нужна помощь.
— Понимаю… Сытый голодного не разумеет. — Прижимая папку к груди, Природный злобно посмотрел на Холмова и направился к выходу. — Зря ехал, зря надеялся! Не было правды и нет! Ну, прощайте.
Набок, к левому плечу, склонил большую голову и быстро ушел.
«Вот и обидел человека, — думал Холмов, глядя вслед уходившему Природному. — Не хотел, а обидел. Да, нелегко ему и, может быть, потому нелегко, что ничего из того, что нужно было бы понять, он уже понять не может. Утрачено самое важное — критическое чувство к себе, а без него, без этого чувства, жить трудно не только поэту».