— До пятидесятой должности не дотянул, — говорил он. — В цифру сорок девять входит и мое казначейство в толстовской коммуне. Было у меня такое увлечение в молодости. Мы отказывались от воинской службы, искали в жизни справедливую гармонию, ели вегетарианскую пищу, строили коммуну. Потом все это прошло.
Холмову стала известна и такая деталь из личной жизни Мошкарева. Еще лет десять назад он установил для себя строгое правило: бриться только безопасной бритвой и не чаще двух раз в неделю — по субботам и средам.
— Ежели желаешь знать, то тут есть прямой расчет, — говорил он. — Не надо тратить деньги на парикмахерскую — это первое. Второе — безопасной не обрежешься. И одного лезвия мне хватает побриться на два раза — выгода! Пробовал бриться одним лезвием и три раза — не берет, царапает и даже крошится сталь. Щетина-то у меня дротяная. Как видишь, шерстью бог меня не обидел, из кожи моей прет что-то звериное, — пояснил свою мысль Мошкарев. — Так что благодаря судьбе сколько раз в своей жизни я выкарабкивался из самых трудных переплетов, а что такое грипп пли ангина, не ведал и не ведаю.
Было Холмову сообщено и о том, что Верочка — это уже третья жена Мошкарева. Первая и вторая, с которыми, как и с Верочкой, жил не регистрируя брак, умерли.
— Опять же благодаря судьбе, — говорил он, — ни одна из моих супруг не одарила меня детишками, с ними в наше время и трудно и хлопотно. И Верочка в этом смысле, к моему счастью, тоже молодчина. Одна у нее есть слабинка — по натуре сильно влюбчивая. Просто беда! Из-за этого одну ее никуда не пускаю. А что касается регистрации брака, то лично я смотрю на это как на формалистику. Были бы любовь да согласие.
«Как же это о Мошкареве сказала Медянникова? — вспоминал Холмов, рассеянно слушая рассказ соседа. — Ах да, кляузник. Так и сказала: „Ваш сосед — кляузник“. И еще сказала: „Без них, без кляузников, не обойтись“… А Мошкарев-то, как погляжу, на типичного кляузника не похож. Человек как человек. Правда, что-то есть в нем непривлекательное. А что? Внешность? Нет, дело не во внешности…»
— Несмотря на мою природную волосатость, жизнь у меня, Алексей Фомич, была тяжкая, — басом говорил Мошкарев. — Я и калач тертый, я и волк стреляный. Как это говорится, пришлось пройти все огни и все трубы. И, как видишь, не сломлен, живу и продолжаю активно действовать. Всю жизнь был и теперь остаюсь борцом за человеческую справедливость. Жаль, что нас, таких самоотверженных, становится все меньше и меньше. Вымираем! Редеют наши бойцовские ряды. Недавно похоронили Марию Игнатьевну Прохорову. Слыхал про нее?
— Да, да, я был на ее похоронах.
— Какая это была светлая личность! — продолжал Мошкарев. — Настоящая революционерка, женщина исключительной сердечности и кристальной идейной чистоты! Но обидно, что на нас же за нашу честность и непримиримость начальство всегда в обиде. Не народ! Народ нас любит и чтит! А начальство терпеть не может. Небось слыхал, какую кличку дала мне Медянникова? Не слыхал? Услышишь еще! Получается так: для народа я борец, защитник его интересов, а для Медянниковой — кляузник! А почему? Да потому, что я перед нею не дрожу, не сгибаю спину и смело режу правду-матку. Мимо моих глаз и мимо моих ушей никакие безобразия, что творятся в Береговом, не проходят. Все вижу, все слышу, все беру на заметку и пишу в высшие инстанции. Алексей Фомич, и тебе в свое время сигнализировал, и не раз. Да разве до тебя сигналы могли дойти? Плохо, брат, когда большой начальник сидит, как в загородке. Проникнуть к нему даже письму трудно, а не то что живому человеку.
Холмову стало скучно, и он, чтобы не молчать, спросил:
— Простите, как ваше имя-отчество?
— Антон, сын Евсея… Только не надо на «вы», — добавил Мошкарев. — Мы теперь соседи и в жизни уравнены.
— Антон Евсеевич, — любезно заговорил Холмов, — а не помните, о чем вы мне писали, сигнализировали?
— Давно было, не помню в точности, — ответил Мошкарев. — Но уверенно могу сказать, что сигналы эти были о всяких замеченных мною неполадках. Если желаешь, то могу поднять архив. Копии всех сигналов у меня хранятся.