— Ты же говорил, что вся эта история случилась в Старо-Конюшенской?
— И вам голову морочил тем Каргиным? — со смехом сказал Иван. — Вы ему не верьте, дядя Кузьма — выдумщик!
— А ты, Иван, помалкивай! — сердито сказал Кузьма. — История эта не выдуманная, а является фактической.
Пришел Григорий Корнейчук, и разговор о Каргине прекратился. С пустым рукавом гимнастерки, крепко затянутым армейским ремнем, со шрамом через всю щеку, Корнейчук сбоку, одной правой рукой обнял Холмова и сказал:
— Ну, Алексей Фомич, теперь быстро не отпустим! Поживи-ка у себя дома!
Пока готовился обед, Холмов и Корнейчук не спеша, потому что торопиться им было некуда, прошлись по станице. Стоявшие у дворов люди, завидев Корнейчука и Холмова, здоровались с ними. И Холмову приятно было оттого, что станичники приветствовали его, как своего земляка, и он снимал шляпу и слегка наклонял голову.
Смотрел на хаты и на дворы, как смотрят люди, которые впервые увидели казачью станицу. Взгляд его задерживался и на самом паршивом сарайчике или на курятнике, на который и смотреть-то нечего, и на старых, с потемневшей корой белолистках, и на садах, что уже стояли в желтом, осеннем убранстве. «Что он хочет увидеть и что понять? — думал Корнейчук. — Может, оттого так приглядывается, что желает понять, что тут, в его родной станице, изменилось и что осталось таким же, каким было? Перемены, конечно, есть, но их мало…»
Еще тогда, когда он здесь жил, Холмов узнал историю своей станицы. История обычная. В то далекое время, когда казаки вели войну с горцами, на берегу речки Весленеевки была поставлена крепость, самая близкая к линии фронта. Весленеевка и теперь течет, впадая в Кубань, и Холмову в детстве не раз приходилось видеть, как в дождливую погоду речка взбухала и гнала с гор грохочущие потоки бурой воды.
За Весленеевкой и за Кубанью лежали черкесские аулы, и многолетнее их соседство имело влияние на внешний облик станицы: она была похожа на средней величины черкесский аул. Тянулись такие же кривые, как и в ауле, улочки, стояли те же, какие есть и в ауле, застаревшие плетни и каменные изгороди, местами размытые дождем. Те же хворостяные воротца с калитками, и те же похожие на сакли хатенки с подслеповатыми оконцами. И так же, как и в аулах, в Весленеевской встречались хаты либо под черепицей, либо под шифером.
— Как, Григорий, в нынешнем году с хлебом? — спросил Холмов. — Полегчало?
— Облегчение малость имеется. И хлеб есть, и до хлеба. И встречных планов не было. Благодарность тебе, Алексей Фомич, от всего колхоза. — Корнейчук остановился, посмотрел на Холмова. — Алексей Фомич, а из-за чего перешел на пенсию?
— Плохое, Григорий, у меня здоровье.
— А-а… Стало быть, надобно подлечиться. Поживи у нас. Место, сам знаешь, курортное. Быстро сил наберешься.
— Может, и поживу, — ответил Холмов. — Что, вижу, мало в станице новых строений?
— Новые наделы стансовет нарезает по левому берегу Весленеевки, — ответил Корнейчук. — Место там ровное, и застраиваются сразу две улицы. Получается Новая Весленеевка. Тут же, в нашем, сказать, центре, все хатенки старые. Лишь на площади воздвигли здание клуба. Там у нас и кино и собрания.
— Григорий, а не помнишь ли, кто в Весленеевской был первым предревкома? — вдруг спросил Холмов.
— Так это же Спиридон Игнатьевич Ермаков!
— Да, да… Верно! Спиридон Игнатьевич Ермаков, — повторил Холмов. — Жив ли он?
— Живой! — с гордостью в голосе ответил Корнейчук. — Это, скажу тебе, не человек, а железо или даже сталь. Я партизанил с ним. Под его командой ходил на задание. Мне тогда и двадцати еще не исполнилось. Воин-то из меня был не очень опытный. Вот я и учился у Ермакова. Несгибаемой воли человек. Было у него чему поучиться, да и теперь есть. И мало о нем сказать, что он смелый. Отчаюга! Однажды мы подорвали железнодорожный эшелон. Горнострелковая дивизия немцев спешила к перевалу и взлетела в воздух со всем своим вооружением. Многих товарищей мы недосчитались в том важном деле. Там я, как видишь, руки лишился, а Спиридон Игнатьевич остался без глаз и без ног. Вынесли мы его в безопасное место. Думали, что не выживет. Нет, выжил!