Антон показывал родителям дом, хвалил, говоря, что стоит он на высоком месте, что и со двора, а особенно с веранды, море видно от берега до горизонта. Холмов был скучен и к рассказу сына безучастен. Он даже не взглянул на море. Когда осмотрели комнаты, родник у ивы и снова вошли на веранду, Холмов сказал, обращаясь к жене, что у него болит голова и что он хочет остаться один.
Ольга прошла в комнату, налила в стакан воды, взяла таблетку и снова вернулась к мужу. Он полулежал в шезлонге, и лицо его было мертвенно-бледным. Ольга заставила Холмова принять таблетку. В комнате она молча посмотрела на сына такими грустными глазами, словно взглядом этим хотела сказать: вот, мол, какой стал твой отец, приехал, уселся на веранде, и ничто его не радует, ничего ему не нужно.
— Как себя чувствует Алексей Фомич? — внося чемодан, спросил Чижов. — Опять ему нездоровится?
— Видно, совсем заплошал наш рыцарь. — Ольга тяжело вздохнула. — Жена Проскурова назвала его рыцарем, а рыцарь-то совсем сдал…
— Извините, Ольга Андреевна, но рыцарь — это не то слово, оно не дает точной характеристики. — Чижов присел на стул, положил на колени свои мясистые ладони. — Есть, Ольга Андреевна, слово точное: талант! Да, именно талант! И вам и Антону надобно знать, что в натуре Алексея Фомича как раз и есть все то необходимое, что зовется талантом и что от рождения дается не каждому. Сама природа наградила Алексея Фомича даром вожака, талантом организатора и вдохновителя масс.
— Не надо, Виктор, об этом, — перебила Ольга. — Да еще теперь, когда он никому, кроме меня и сына, не нужен…
— А что «теперь»? И почему «не нужен»? — Чижов поднялся, поправил под поясом гимнастерку. — Алексей Фомич и теперь нужен всем! Суворов, как вы знаете, тоже был не у дел…
— Ни к чему это сравнение, — сказал Антон. — И к отцу оно никак не применимо.
— Я уже говорил и опять скажу: плохо, Антон Алексеич, знаешь своего отца, — стоял на своем Чижов. — А я-то его знаю! И верю: придет время, вспомнят еще об Алексее Фомиче, вспомнят.
— Знаю, Виктор, ты влюблен в Холмова, и твоя преданность ему меня радует и поражает, — сказала Ольга. — Но сейчас, когда Холмов уже не тот, кем он был, твои восторги кажутся смешными.
— Я не восторгаюсь, а говорю только то, что есть, — ответил Чижов. — И мои чувства, и мое отношение к Алексею Фомичу зиждутся не на какой-то личной выгоде, а на…
— Скажи, Виктор, — Ольга на полуслове перебила Чижова, — скажи, почему и теперь, как и раньше, ты так же усердно служишь Холмову? Мог бы и не ехать с нами, а ты поехал. Почему?
— Исключительно потому, дорогая Ольга Андреевна, что для меня не то есть уважение и преданность, которые исчезают, точно дым, как только тот, кого уважал и кому был предан, остается не у дел. — Чижов широко улыбнулся, и эта улыбка говорила, что только наивные люди не могут понять того, что понимает Чижов и что понятно всем. — Потому-то я и приехал с вами, что для меня есть то истинное уважение и та настоящая преданность, которые никогда не пропадают и исходят из глубины сердца. И если бы меня не послал Проскуров, то я сам бы поехал. Поймите, не могу я оставить Алексея Фомича одного, когда ему трудно. Вы улыбаетесь и мысленно говорите: он-де не один, рядом с ним его жена, сын… Это так, это верно. Но он привык всюду быть со мной.
В это время послышался голос Холмова.
— Вот! Слышите? — У Чижова радостно заблестели глаза. — Меня зовет! — И он побежал на веранду. — Слушаю, Алексей Фомич!
— Угадай, Витя, о чем я сейчас думаю, — Холмов по-прежнему полулежал в шезлонге с устало закрытыми глазами. — Сумеешь угадать, а?
— Трудно, но постараюсь. — Из нагрудного кармана гимнастерки Чижов вынул потертую, видавшую виды записную книжку и, сияя глазами, приготовился записать все, что ему будет сказано. — Надо полагать, Алексей Фомич, вы думаете о том, как будете жить в Береговом?
— Верно! Молодец, Виктор! — Холмов даже приподнялся, держась рукой за затылок. — Чужие мысли читаешь, Виктор?