Как редко кто другой, Калюжный умел «перегнуть палку».
— Там, где это нужно, — говорил он, — я эту палку смело перегибаю в другую сторону, чтобы потом, когда она выпрямится, была бы ровная.
Кто-то в шутку назвал его непонятно — «волюнтаристом», кто-то — «мастером силовых приемов». И удивительно то, что рядом с умением «перегибать палку» жило в нем угодничество, умение угодить именно тому, кому требовалось угождать, и угодить там, где это нужно было. Много лет он угождал Холмову, и делал это умно, тактично.
— Подтянут, исполнителен, на Григория можно положиться, не подведет, — говорил о нем Холмов.
Теперь Калюжный с тем же рвением угождал Проскурову…
— Нравится мне в нем эта точность, требовательность, — говорил о нем Проскуров.
И еще Калюжный умел вовремя проявить инициативу, Раньше его никто не мог составить патриотическое письмо-обращение от имени колхозников о взятии районом повышенных обязательств. Бывали случаи, когда повышенные обязательства район не выполнял, но инициатива была проявлена, призыв подхвачен, и сам этот факт ставил Калюжного в выгодное положение. Говорили о нем, что он везуч, что родился в рубашке. Иной секретарь и умен, и деловит, и начитан, и ни днем, ни ночью не знает покоя, а считается плохим секретарем, и только потому, что район, как на беду, не перевыполняет плана ни по хлебу, ни по мясу, ни по молоку.
То особое положение, в котором находился Калюжный, вселило в него мысль о своей непогрешимости. Он был глубоко убежден, что и в области и в районе его не только уважают, но и любят именно той любовью, какая называется всенародной; что и коммунисты и беспартийные в нем души не чают и прямо-таки не знают, как бы они жили и как бы работали, если бы в Родниковском районе не было Калюжного.
— Кстати, когда думаешь освободить широковцев от Ивахненко? — спросил Холмов.
— Такие дела, сам знаешь, быстро не делаются.
— А ты возьми и сделай быстро.
— Создадим комиссию, соберем нужный материал, проведем сессию. — Калюжный подошел к стеллажам и, не глядя, взял книгу. — Еще в древнем Новгороде, когда россияне собирались на свое вече…
— При чем тут новгородское вече? — перебил Холмов. — Мы не новгородцы, и Ивахненко не князь. Или ты хочешь, чтобы я поговорил на эту тему с Проскуровым?
— Зачем же, Алексей Фомич? — живо спросил Калюжный, ладонью потирая бритую голову. — Все будет сделано. Только не сию минуту. Положись, Алексей Фомич, на мое имя, на мой авторитет.
— Имя? Авторитет? — с усмешкой спросил Холмов. — А известно этому имени и этому авторитету, что о нем думают не его подчиненные, а просто люди — и коммунисты и беспартийные? И особенно в минуты досуга, когда остаются одни?
— Вопрос схоластический.
— Плохо, Григорий, ох как плохо, когда иной руководитель, возомнив себя эдаким непогрешимым божком, не желает и знать, что думают о нем те, кем он руководит, кого поучает и кому дает наставления, — говорил Холмов. — Одинаково это плохо и для колхозного парторга, и для секретаря райкома или обкома. Плохо и то, что в свое время кое-кто, находясь повыше нас, тоже не знал, что о нем думают и коммунисты, и просто люди.
— Странно рассуждаешь, Алексей Фомич, — сказал Калюжный, теперь уже платком вытирая бритую голову. — Возможно, те «кое-кто» — я догадываюсь, о ком ты говоришь, — и не знали, что о них думали коммунисты и беспартийные. Но я-то в своем районе знаю!
— Ничего ты не знаешь, Григорий!
— Как же так — не знаю?
— Как же так? — Холмов строго посмотрел на Калюжного. — Если бы знал то, что тебе надо знать, ты не помогал бы произрастать такому сорняку, как Ивахненко. Не хмурься, не ломай брови! То, что я говорю тебе, касается, к сожалению, не одного тебя. Было время, когда и я вот так же, как ты, восторгался собой и был убежден, что любим и почитаем народом и что все, о чем я говорю и что делаю, приносит людям одно только благо, а поэтому и достойно восторга. И у меня были свои Ивахненки, я помогал им произрастать, и они мне нравились… А ты — «вопрос схоластический»… Нет, Григорий, вопрос весьма и весьма жизненный. Разумеется, жить так, ни о чем не думая и не подвергая свою персону критике, спокойнее и легче.