Раздумья Холмова оборвались только тогда, когда конь, гулко стуча копытами о доски, взошел на мост и Евдокия радостно сказала:
— Поглядите, Алексей Фомич! Какая у нас тут красота!
Холмов поправил налезшую на лоб папаху и поднял голову. Кубань в этом месте была хоть и узкая, а текла спокойно. Вода в ней по-осеннему чиста и прозрачна, так что с моста было видно рыжее песчаное дно.
На левом берегу кончалась Ветка, а на правом начиналась улица старинной станицы Широкой. Много лет станица разрастаясь не в ширину, а в длину по отлогому, краснеющему глиной берегу и разрослась уже километров на восемь, а то и больше. От моста хорошо видна колокольня и купол церкви. Вокруг церкви старые, с острыми шпилями тополя подпирали серое, низкое небо. Издали нетрудно было понять, что там, где тополя и церковь, и есть центр станицы.
Те тополя, что шпилями своими вонзались в небо, вблизи оказались могучими деревьями с темной, потрескавшейся корой. С двух сторон они обходили старую церковь с позеленевшими от времени кирпичными стенами и смыкались возле дома с каменным крыльцом. Дом этот, на высоком каменном фундаменте, когда-то принадлежал станичному атаману. Теперь же в нем помещался станичный Совет.
В дом вели крутые, из серых каменных плит ступеньки, сильно стертые ногами. Так же, как во всех станицах, перед домом образовалась площадка для стоянки машин и подвод. Была она укатана колесами и утрамбована копытами. Валялись объедья сена, темнели пятна машинного масла. И тут же, тоже как во всех станицах, стояла коновязь из дубовых, искусанных конскими зубами бревен.
Перед крыльцом выстроились грузовики, подводы. Лошади выпряжены и поставлены к задку, куда положено сено. У коновязи дремали два неказистых, похлестче Кузьмы Крючкова, конька под старыми, видавшими виды седлами. Хвосты куце подвязаны, ноги и животы забрызганы грязью.
Никто, пожалуй, не заметил, как Холмов, в бурке и в папахе, похожий на табунщика или чабана, подъехал к коновязи; как он, натужась, с трудом слез с седла, и не сам, а с помощью женщин; как одна из женщин привязала коня к коновязи, потом обе они заботливо взяли всадника под руки и помогли ему подняться по ступенькам.
Превозмогая боль и подметая полами бурки пол, Холмов вошел в коридор. И этот длинный, просторный коридор, и смежная с ним, тоже длинная и просторная комната были заполнены народом. Мужчины, женщины, молодые, старые. Кто сидел на лавке, уронив на грудь голову, и, казалось, дремал. Кто стоял у окна и бесцельно смотрел на тополя и на церковь. Хромая, Холмов смело, как это он делал всегда, когда, бывало, появлялся в станичном Совете, направился к дверям, пухлым оттого, что они были обтянуты войлоком и дерматином, и табличкой «Председатель стансовета Ивахненко А. А.». Возле дверей, как на страже, стоял коренастый, крепкого сложения мужчина с белесыми усами. Он преградил рукой Холмову дорогу и сказал:
— Эй, бурка! Куда прешь без очереди!
— Можно и повежливее! — Холмов с упреком посмотрел на светлоусого мужчину. — Я не бурка!
— А кто же ты будешь?
— Человек!
— О! Слыхали, граждане!! Нашел чем хвастать!
— Родимый, все мы тут люди-человеки, — сказала суровая на вид старая женщина, сидевшая на лавке. — Так что прилаживайся к общему порядку и жди своего череда.
— Какие дела у вас к Ивахненко? — по привычке деловито спросил Холмов, взглядом обращаясь к людям. — И кто вы?
— Кто, кто, — сердито ответил мужчина со светлыми усиками. — Слепой, что ли? Не видишь? Жалобщики мы!
— И у всех у вас есть дела к Ивахненко? — тем же деловым тоном спрашивал Холмов. — Давно тут сидите?
— Да ты чудак, ей-богу! Или с неба свалился?
— К кому же еще пойдешь, как не к Ивахненко? — говорил старик, сидя на лавке и опираясь на суковатый посох. — Больше идтить не к кому. Мы народ, а Ивахненко есть слуга народа, стало быть, наш слуга. А без слуги мы и шагу ступить не можем. Вот и сидим, поджидаем, когда наш слуга изволит нас допустить к своим ясным очам.
— Слуга — это, конечно, правильно, — сказал Холмов. — Вы Ивахненко избирали, и он обязан служить вам верой и правдой.