Привалившись к воротам, люди молча смотрели на Холмова, а он смотрел на них. Такое странное молчание длилось долго. Холмов все еще удивлялся и все еще не мог понять, что это за люди. Чего они тут собрались и что им нужно?
Впереди толпы он увидел невысокую, худощавую пожилую женщину. Она была в черном монашеском одеянии, повязанная белой косынкой, накрепко затянутой ниже подбородка. Ее тощее, узкое лицо было похоже на лик постаревшей иконы божьей матери работы древних иконописцев. Она смотрела на Холмова своими кроткими глазами, как смотрят богомольные люди на вдруг явившееся перед ними чудо. На вытянутых сухих руках «божьей матери» повис, касаясь земли, рушник с вышивками, на рушнике лежала отличной выпечки хлебина со щепоткой соли на коричневой корке.
Глядя на эту немолодую женщину, на ее строгое лицо, на то, как она, точно святыню, держала хлеб-соль, Холмов понял, что люди пришли к нему, пришли по какому-то своему важному делу и что не подойти к ним, не спросить у них, что им нужно от него, не выслушать их он не имел права.
Чувствуя острую боль в ступне и думая, что вчера ночью, когда возвращался в сарай, шел свободно, а сегодня идти ему было трудно, он приблизился к воротам. Опять молча и строго посмотрел на толпу, стараясь понять, что ей нужно. Стало совсем тихо, и в этой общей молчаливой торжественности Холмов поклонился, как иконе, старухе с ликом божьей матери. В жизни ему не раз приходилось принимать хлеб-соль. После поклона, когда «божья матерь», не мигая своими большими, со следами засохших слез, глазами протянула к нему руки, он вместе с рушником взял хлебину, взглянул на щепотку небелой и немелкой соли и поцеловал жесткую, отлично пропеченную хлебную корку, отломил кусочек корки и положил ее в рот.
То, что Холмов поклонился старухе и только после этого взял хлеб-соль, и то, что поцеловал хлеб и кусочек взял в рот, делая это с искренним уважением и к старухе и к тем, кто стоял возле нее, собравшимися было принято одобрительно. Холмов понял это по взглядам, по улыбкам. Оп подержал хлеб в руках минуту-две и передал его испуганно смотревшему на него Кузьме.
И вдруг, как удар струны, оборвалась тишина. Загалдели все, перебивая друг друга, и понять что-либо из того, что говорилось, было совершенно невозможно. Холмов поднял руки, призывая к спокойствию. Люди не умолкали, и в разноголосом хоре можно было расслышать: «Алексей Фомич! Вся Ветка с просьбой к тебе! Разберись!», «Ить это же что такое вытворяет наш Ивахненко! И сам не гам, и другому не дам!»
И опять Холмов, не переставая думать о своей больной ноге, вынужден был крикнуть:
— Тише, товарищи! Не говорите все разом!
На минуту голоса смолкли.
— Эй, тетя Любаша! — крикнула раскрасневшаяся молодайка, обращаясь к женщине, похожей на божью матерь. — Изложи, тетя Любаша! Хлеб-соль подала, так и жалобу от всех баб передай!
— Куда там Любаше излагать!
— Надо бабу языкастую!
— Евдокию! Вот Евдокия изложит!
— Эй, Дуся! Чего прячешься за чужие спины! Выходи вперед!
Выбравшись из толпы и поправив на голове полушалок, к Холмову подошла уже знакомая Кузьме веселая казачка. Она разрумянилась, смеющиеся ее глаза блестели. Сжимая кулаки, будто желая помериться силой с Холмовым, она говорила смело и громко. И Холмов сразу понял: жалоба веткинцев была об урезанных приусадебных участках. И как только Холмов понял это, у него пропал интерес и к людям, собравшимся возле ворот, и к Любаше, похожей на божью матерь, и к тому, что все еще говорила ему Евдокия. Почему? Причина простая. Было невозможно практически помочь тем, кто ждал этой помощи от Холмова. Дело в том, что кто-кто, а Холмов-то знал, что земля в приусадебных участках отрезана не только в Ветке, а повсеместно, и что напрасно веткинцы думают, что повинен в этом Ивахненко.
Прихрамывая, Холмов подошел к Евдокии и спросил:
— Значит, на тех, на пустовавших участках вы посадили картошку?
— Алексей Фомич, чертовщина же получается! — говорила Евдокия, слыша за спиной одобрительный смех. — Посудите сами, разве так можно с людьми поступать? Были у нас огороды по двадцать пять соток. Так еще в позапрошлом году Ивахнено взял да и отполосовал от каждого огорода по пятнадцать соток. И та отрезанная, ничем не засеянная земля позарастала бурьяном и целый год пустовала. А в нынешнем году, видя такое безобразие, мы вскопали часть той отрезанной земли и посадили на ней картошку. Чем лопушиться на ней бурьяну, пусть, думали, растет картошка. Все польза! И картошка выросла, а выкапывать ее Ивахненко запретил. Пусть, говорит, погибнет в земле, пусть погниет, а копать не смейте! И получается, как та собака, что лежит на сене и огрызается!.. Не верите, Алексей Фомич? Так пойдемте в стансовет, пусть Ивахненко вам все это скажет!