— И спрашивать не надо, ведь я за этим и заскочил к тебе!
Они уехали в степь на директорской «Волге». Пономарев сидел за рулем, а с ним рядом — Холмов. Вернулись, когда уже совсем стемнело. В гостинице, куда они подъехали, был приготовлен ужин.
Рано утром, покидая усадьбу и прощаясь с Пономаревым, Холмов сказал:
— Всем сердцем остался бы здесь, но не могу. Поеду к морю. — Он по-братски крепко обнял своего седого сверстника. — Радуюсь, Иван Алексеевич, и за тебя, и за твою «пономаревку». Это же не зеленя, а зеленое чудо! Какая удивительная сила в росте! Обязательно приеду на уборку.
— Может, теперь, когда ушел от дела, и не приедешь? — спросил Пономарев.
— Именно приеду! Обязательно! — живо ответил Холмов. — Это я, Иван Алексеевич, только разумом ушел от дела. Душой же, видно, никогда мне не уйти от Прикубанья. Вот ехал к морю, а потянуло к тебе. По привычке!
Две машины мчались по ровной, обсаженной тополями асфальтовой дороге, направляясь на главный тракт. Над ними поднимался голубой шатер неба. Вдали темнели курганы, а над курганами в зыбкой утренней мгле повисло нежаркое солнце, и небесный шатер заполыхал и как бы раздвинулся.
Выскочив на шоссе, машины понеслись не к курганам, а к чуть приметным очертаниям горного хребта. Навстречу, чернея вороньими гнездами, бежали старые, с гнутыми стволами вербы. Проезжали то мимо лесных полос, то через мелководные, в камышовых зарослях речонки с мостами, то мимо ферм или бригадных станов, то близ хутора с садами и плетняными изгородями. Как же знакомы и как же близки сердцу эти места!
Боковое стекло было опущено. Холмов подставлял ветру лицо. Глаза слезились, и ему чудилось, будто не «Чайка» неслась по асфальту, а кружились, как кружится карусель, поля, и он не мог понять, отчего на сердце у него сегодня тепло и тихо. Может быть, оттого, что он переночевал у Пономарева, что видел центральную усадьбу и зеленя «пономаревки»?
До полуночи они проговорили о делах совхоза, о новом сорте пшеницы. Говорили горячо, заинтересованно, так что там, на усадьбе, Холмов совершенно забыл и о том, что с ним случилось, и о том, что едет он в Береговой. Пономарев же, зная обо всем этом, и виду не подал, что Холмов для него теперь не тот Холмов, каким был когда-то. И спал Холмов в доме у Пономарева спокойно и крепко, как давно уже не спал, и утром у него не болел затылок.
А может быть, так спокойно и так хорошо было Холмову оттого, что он проезжал по той же, давно ему знакомой прикубанской земле, что на этой же земле стояла его родная станица Весленеевская? Или, возможно, оттого потеплело на сердце, что утро в степи было удивительно свежее, солнечное, пахнущее травами и цветами, что острая тень от машины неслась впереди, что старые вербы смотрели на Холмова и как бы снимали перед ним свои шапки-гнезда, кланялись ему, кланялись и говорили: ну вот и хорошо, Алексей Фомич, что ты уже опять в пути. А то мы все смотрели на дорогу и не видели, чтобы ты по ней проезжал, и соскучились по тебе. Мы уже беспокоились: что-то он давненько не проезжал, не заболел ли…
Холмов щурил слезившиеся глаза, улыбался и вербам, и солнцу, и своей станице, до которой отсюда было, может, двести, а может, и больше километров. Ему ни о чем не хотелось ни говорить, ни думать, а хотелось ощущать на щеках и на мокрых глазах эту упругость степного ветра, хотелось смотреть и смотреть на это прикубанское раздолье, на эти далекие, чуть приметные на горизонте очертания Кавказского хребта.
Вспомнил о братьях. Старший, Игнат, и средний, Кузьма, безвыездно жили в Весленеевской. Сам Холмов исколесил, считай, полсвета. Где только не бывал и где только не жил! А Игнат и Кузьма Холмовы точно приросли к весленеевской земле. Теперь, уезжая в Береговой, Холмов думал о том, что много лет сряду он не навещал Весленеевскую. Не бывал в родной станице или потому, что находилась Весленеевская не на главном тракте, а в глубине гор, или потому, что считал неудобным уделять много внимания своей станице? И три брата, живя, считай, рядом, не так-то часто встречались. «Нехорошо, живем, как чужие», — думал Холмов.