Утром Леля пришла на работу.
- Леля? Что с тобой?
- А? Почему, тетя Паша?
- Лелечка! Ты вроде помолодела сегодня! Красавица!
- Что вы, тетя Дуся!
- Лель! Ты что?
- Ничего.
- Радость какая?
- Что вы, Зинаида Сидоровна!
Леля смущалась, краснела и не знала, что сказать. А что сказать? Ведь ничего нет, просто так. Не объяснишь же этим женщинам то, чего себе объяснить не можешь. Но они все видят и замечают, эти женщины!
А потом все было как в сказке. И пропуск, который он привез для нее, и то, что на пропуске было отпечатано "Московский государственный ордена Ленина цирк", и то, что говорила Зинаида Сидоровна, и тетя Паша, и тетя Дуся, и все по этому поводу, и то, как Леля не знала, куда себя деть, потому что хорошее, оказывается, труднее скрывать, чем плохое.
Леля сидела в цирке на приставном месте, как ее посадил сам Константин Сергеевич, и ждала, ждала, ждала. Сначала третьего звонка, потом, когда начнется представление, потом выхода акробатов на проволоке, где он уж будет не Никандровым, а Калистратовым, но разве это важно. Она поражалась, восхищалась и все время ждала: еще и еще, еще и еще что-то будет, что-то должно быть.
Нет, цирк - это самое лучшее на свете. Она бывала и в театрах, и в кино - чаще, а в цирке раз или два, совсем еще маленькой, до школы, с папой и мамой, и тогда, наверно, цирк ей нравился, а сейчас - сейчас это было что-то необыкновенное. Есть, конечно, искусство, и искусство это непостижимо, но где-то в кино или в театре тебе может что-то нравиться и не нравиться, и пьеса может быть плохой, и актер слабый, а тут - тут нельзя не восхищаться. Каждый номер, самый маленький, самый простой, это бог знает какая работа, какой труд! И вот группа Калистратовых. Их много, и Леля видела всех, но больше Константина Сергеевича, который вовсе не был главным, но как он был хорош. И это ж надо такое уметь!..
После представления Леля ждала его, как он просил, и они вместе вышли из цирка, направились к Трубной, потом по бульварам и улице Горького. Осень переходила на зиму. Шел снег. Он говорил ей что-то хорошее, она радовалась и думала, вспоминала и вновь думала о чем-то очень разном. О цирке, конечно, и о том, что надо сфотографироваться для нового комсомольского билета, и взносы заплатить за октябрь, и обязательно поступить с будущей осени в школу рабочей молодежи, пусть опять в восьмой, но надо, и съездить на кладбища - Ваганьковское и Перхушковское - на могилы папину и мамину, привести их в порядок, и не забыть позвонить Люсе Еремеевой, а то она обидится и правильно сделает, потому что Леля ей очень давно не звонила.
- А я и не знал, что вы такая, - сказал он.
- Какая?
- Такая, как есть. Мама говорила, а я не знал...
Леля промолчала. Ей и так было хорошо.
Она вспомнила свою работу, и тетю Пашу, и тетю Дусю, и тетю Тоню уборщицу, и дядю Гришу - шофера, и, конечно, Зинаиду Сидоровну, и то, как все будет завтра утром, когда она придет.
А в Сибирь она поехала бы, обязательно поехала, если бы он был там на гастролях, и ходила бы на все его представления, и потом они вместе шли бы по сибирским улицам вот так, как сейчас.
ДУБ СТОЕРОСОВЫЙ
Эх, дуб, дубок,
Посмотри разок,
Встряхни головой,
Побеседуй со мной.
Я тебя хвалю,
Я тебя люблю,
Ну, а больше всего
Лишь его одного.
Он, как ты, дубок,
Так же ростом Высок,
Так же крепок и мил,
Только мне изменил...
Это мне с детства запомнилось. С тридцатых годов. Как песни из кинофильмов. Песен тогда было много, хотя фильмов - мало. Но каждый фильм рождал песню, которую потом пели все мы - вся страна.
Частушки о дубке никакого отношения к фильмам не имели. А запомнились, как другие. Запомнились по деревне, которая и сейчас осталась деревней, хотя ехать к ней с моей Новопесчаной ближе, чем в Зюзино или в Химки. В деревне Перекрестино я слышал эти частушки. Слышал в тридцать восьмом, когда мы думали об Испании и даже о мировой революции, но не знали, не ведали, что наступит сорок первый год...
* * *
- Дуб стоеросовый! - сказал он мне. - Дуб! Чего ты понимаешь!
Я не знал, что ответить на такое. Все понимал: он и товарищи его выпили. А пьяные... И все же. Почему так? Что я сказал не так? Просто чтобы не галдели, не матерились под окнами.