Здесь все по-старому. Шумит и воет завод Барнаульской, добывает богатства для великого нашего отечества. Ты не думай, сестрица, я кое-что в делах сих смыслю, ежели я супруга главного начальника.
Ах, еще про важное сообщу. Сюда назначен новый начальник Колывано-Воскресенского гарнизона, майор Сергей Тучков, блистательной кавалер, яко Марс языческой!
Майор считает, что только со мной имеет он истинное наслаждение в разговорах.
Еще спрошу: ставят ли ныне в свете интермедии? Пиши, умоляю, жестокосердны вы, сестрица. Верно, надоело уже тебе читать: торопишься гулять или моды куда смотреть. Heureuse, heureuse![9]
Пиши скорее, молю. Целую крепко.
Твоя сестра любящая
Мария Качка.
Белой пухлой рукой Марья Николаевна разгладила голубой лист, вложила в конверт с коронкой и голубком. Над колеблющимися языками пламени трехсвечного шандала подержала сургуч и приложила серебряную печатку. Потом отвалилась на мягкую спинку кресла, пощекотала круглую, еще по-молодому тугую щеку нежным концом гусиного пера, вздохнула большой грудью, стесненной корсетом, и воззвала томно:
— Веринька!
— Я тут.
— Поди же сюда, ну!
Веринька ходит быстро, чуть пристукивая каблучками. При свечах тонкое ее лицо с детски острым подбородком кажется еще бледнее. Надо лбом взбитая седина завитых седых локонов парика. В больших синих глазах прыгает бледное отражение свечей.
— Что у тебя за привычка, милая моя? Кличешь тебя, а ты не идешь.
— Я кружева к синему вашему платью подшивала.
— Все равно надобно сейчас идти.
— Платье тяжелое весьма, трудно сразу его…
— Silence![10] Ах, сколь привередлива ты. В кого, боже мой праведный, характер у тебя настоль строптив? Не корчи рот… Фу! Вот письмо. Неси его к Степану, и приказ мой таков: пусть разыщет, кто завтра с оказией едет.
— Но… времени десять часов. Из канцелярии едва ль не ушли…
— Фу!.. Ты дура просто. Какое мне дело до сего, пусть найдет! А тебе такой сказ. Не со стулом ведь говоришь, так должна обращение знать: ваше превосходительство Марья Николаевна. Упряма ты, мать моя, лишнее слово сказать неохота.
— Так письмо-то понесу я… Боле ничего не изволите, ваше превосходительство?
— Пошла прочь, черствое существо!
Дом главного начальника Колывано-Воскресенских заводов[11] большой, с коридорами, закоулками и лесенками. Под малой лесенкой, с окном во двор, — комнатушка выездного гайдука Степана Шурьгина. Из теплого надушенного воздуха попадаешь сразу в сырость и затхлость.
Степан пудрил парик при оплывающей свечке. Увидев в двери светлое пятно розового платья, отбросил парик и протянул руки к хрупкой девичьей фигуре:
— Веринька, родненькая!
Большой, ширококостый, с густым русым вихром волос над серыми глазами.
Она грустно улыбнулась ему.
— Погоди, Степушка. Вот письмо велено отнести. Отыщи, кто завтра с оказией едет.
— Оказия-то оказией, а пошто у тебя глазыньки тусклые?
Степан сжал крепко в своих твердых и горячих ладонях маленькие ее руки, исколотые иголкой.
— Опять та… превосходительство-то, пилила? У-у… зверь!
— Да ладно, Степушка, потом поговорим, золотой! Иди скореича, милый, а то меня опять будут ругать.
Гаврила Семеныч сегодня в духе. Крупными желтоватыми, но еще крепкими зубами он перегрызал бараний хрящик и, звонко отхлебывая белое вино из хрустального стаканчика, рассказывал, как по сегодняшней почте получил письмо в «собственные руки».
— Государеву благодарность имею. Я ныне триумфатором почувствовал себя, Машенька. Ради благодарственного слова самодержца дворянин к полюсу безлюдному поехать согласится.
Он вытер жирный рот салфеткой и приложился блеклыми губами к конверту с орлом, повертел, зачем-то понюхал и бережно положил в карман.
— О продукции изволит спрашивать. Я ответствовать могу — двух новых механикусов с Урала выписал, двух инженеров-бельгийцев… А народу для заводу у нас хватит.
Гаврила Семеныч громко чмокнул губами, высасывая мозг из кости, и докончил:
— О благоденствии и процветании завода нашего забочусь денно и нощно.
Марья Николаевна ребячливо надула губы.
— Фи, Гаврила Семеныч, ты несносен просто. Без разговоров служебных обойтись не можешь.