Френкель с беспокойством сказал мне, что интеллигенция до сих пор продолжает бойкотировать Коммуну.
— Не всегда, однако, тот бьет, кто больше убивает, — произнес он с мрачным оттенком, — мы обрушимся ни реакцию не только оружием, но и распространением новых учебников, составленных согласно последней революционной доктрине, мы сплотим вокруг себя массы своей государственной программой — программой социализма. Собственность — не воровство, как сказал Прудон, — это очень уж уголовно, мелочно, — собственность — контрреволюция.
— Нашу победу решат дети, — сказал Вальян. — Я заставлю голодать весь город, но дети у меня будут сыты. Я организую государственное питание школьников, дам им новые книги, поверну их мозги как следует — и никто не вырвет их из рук нового режима.
Френкель тут же подтвердил цифрами, что число школ увеличено вдвое против прежнего. Дети имеют выборные школьные комитеты. Образование же будет строиться на принципах профессиональной универсальности. Труд должен быть главнейшей дисциплиной в школе.
Террор
Через мадам Валлес я познакомился с Ферре. Он и Рауль Риго ведают Комиссией общественной безопасности, прокуратурой и полицией. У меня произошел с ним знаменательный разговор в квартире Толэна, члена Интернационала, справлявшего какой-то неуловимо таинственный домашний праздник. Толэн был старый холостяк, но сегодня роль хозяйки играла моя старая знакомая Андрэ Лео. Я не удержался, чтобы не спросить ее, не имеет ли она непосредственное отношение к празднику. Она очень неловко избежала прямого ответа, сказав, что революция умеет превращать в праздники самые печальные события, и привела несколько примеров из Великой революции 93-го года. Я отошел и заговорил с Ферре. Он очень обрадовался тому, что я буржуазный литератор.
— Мне прямо не с кем отвести душу, — признался он, — а ведь вы, наверное, сделаете все возможное, чтобы выдоить меня. — И тут же он спросил меня, хочу ли я знать ближайшую программу действий его комиссии. Террор, только террор, ничего, кроме террора!
— Мы не призваны собрать плоды революции, мы призваны быть палачами прошедшего, казнить, преследовать его, узнавать его во всех одеждах и приносить в жертву будущему, — сказал он. — Нам нужно погубить его в идее, в убеждениях. Уступок делать некому.
— Инквизиция? — спросил я.
— Ничего общего, — ответил он. — Как вы можете сравнивать? Там борьба метафизики с метафизикой же, там выбивание догмы, установление схоластических принципов методами схоластики, а я говорю о переделке человека ради прекрасного будущего. Мудрено ли жертвовать ненавистным? Но в том-то и дело, чтобы отдать дорогое, если мы убедимся, что оно не истинно, следовательно — не нужно, следовательно — вредно. В этом — наше действительное дело.
— Террор отдалит от Коммуны многих ее друзей, — заметил я.
— Это не страшно, — ответил он. — Революции делаются не подчиненными и не друзьями, а последователями.
«Козак Жан» ранен на баррикадах!
У цирка стояла разочарованная толпа. Лотошник негромко покрикивал:
— Купите казацкие пряники! Вот они! Самые любимые казацкие пряники!
Тот никогда не жил и ничего не знает о жизни, кто не лежал на мокрой земле, вшивый, рваный, с винтовкой, примерзающей к пальцам, с глазами, которые не открываются от голода, и в то же время не думал, что мир прекрасен.
Ему всегда снились незнакомые люди, непосещенные места. Что-то географическое. И это было здоровье. Это была бодрость. А теперь второй день стояла в глазах Россия. Это было беспокойство, мучение, злоба. Россия прельщала, поднимала на ноги молодость, гнала перед глазами день за днем из тех, что когда-то запомнились, гнала событие за событием. «Смотри, смотри, разве все это было так уж плохо? Разве ты не любил всего этого? Не жил этим? Смотри, смотри, это же твоя молодость, твои первые надежды, твое раннее счастье. Не закрывай глаз! Смотри! Это все тебе дала я. Родина. Не закрывай руками лицо. Отбрось руки. Смотри! Я войду в тебя, если ты станешь сопротивляться, я войду в тебя и все покажу изнутри, через сердце».
— Занавесьте окно, — хрипел он. — Не оставляйте меня одного.