— Нет ничего успокоительнее, чем хороший туман, — сказал он, оглядевшись вокруг. Он отдал шопотом несколько приказаний.
За баррикадой и в воротах соседнего дома закопошились люди.
— Ребята, я вам говорю, что знаю: туман — это просто хорошо. Готовы? — Ударив руками по воздуху, как по мыльной воде, он вышел в проход и побежал, увлекая за собой солдат к площади, которая была слышна недалеко.
Тогда-то и раздался крик, разбудивший квартал Буиссона.
— Шуму больше, шуму! — кричал Лефевр.
— Делать шум! Рычать! Сильней! Еще!
Слева, в расположении батальона Бигу, замяукали рожки омнибусов. Из окон верхних этажей впереди «Луизетт» выглянули обезумевшие и удивленные лица.
— Эй! Орите вы! Куклы! Бить в тазы! Орать! Сильно!
Люди в ночных колпаках испуганно закричали из окон. На улицу отовсюду высыпали мальчишки. Они дули в свистульки и бесновались, тарахтя ведрами.
— Дядя Лефевр сошел с ума! — воодушевленно кричали они друг другу.
— Черти, сильнее! Шуму! Больше!
Слева, у соседа Бигу, заспанно заговорили шаспо[16] но справа все еще стояла невозмутимая и опасная тишина — справа был Париж. Площадь нащупывалась где-то у самых рук. Огонь версальцев, обманутый грохотом целой улицы, сумасшедшим вихрем шел поверху. Ядра пушки шныряли в кронах деревьев, кроша их и ими брызжа безжалостно.
Стрельба разрасталась, теряя точные рубежи.
— Филипп! Беги к соседу: шум, крики, грохот! — распорядился Лефевр. — Из каждого камня выжать вопль. И вперед, главное, вперед! Через полчаса быть на площади.
У Бигу был батальон волонтеров-иностранцев. Негры, поляки, русские, итальянцы, шведы, болгары, турки с первых же дней восстания шумно повалили записываться на защиту Коммуны. Среди них были политические эмигранты, рабочие, студенты, романтики, революционеры. Тогда еще было многим неясно, что именно толкнуло этих людей на защиту Коммуны, их даже немного в первые дни побаивались и во всяком случае недостаточно понимали. Вмешательство иностранцев чрезвычайно обязывало Коммуну, оно утверждало для многих новый, но единственно верный характер восстания, как не только парижского и не только французского дела.
Командовал волонтерами Антуан Бигу, водопроводчик с улицы св. Винцента на Монмартре.
Он был кривоногий сутулый старик с небольшим запасом обрывочных слов и скупыми жестами. В центре города был он четвертый раз в жизни. Париж казался ему — после знакомых трущоб Монмартра — странным городом. Много разного. Вот даже тут, в батальоне, чего уж более, негры говорили по-своему, русские — тоже. Поляки — так те еще ничего, кое-что понимают, или вот итальянцы — почти свои. А шведы — шведы, как рыба. Или турки. Даже не понять, кто из них кто.
Вигу давно хотел сказать речь: надо же бойцам объяснить, в чем дело. Он хотел сказать так: «Это наша сволочь, министры, не посчитались с народом, вот главный вопрос. Так оставить нельзя. Понятно, что ли? Так оставить нельзя, — а проучить. Понятно?»
И третьего дня хотел он сказать, и вчера, но турки эти — как рыба. Или, может, шведы они, чорт их поймет. Итальянцы, чуть слово им, орут, стыдно за них. Чего тут орать? А русские — в слезы.
— Лейтенант Бигу, начинай, — сказал подбежавший Филипп.
— Слушай-ка, пожалуй, надо бы сказать речь? — волнуясь, спросил Бигу.
— Обязательно! И чтобы у тебя кричали изо всех сил. Всех — на крик.
Бигу подозвал своих сержантов, поляка и двух пьемонтцев. Их лица вздрагивали нетерпением. Пьемонтцы ежесекундно отплевывались.
«Каменщики… постоянно пыль в нос… привычка», — подумал Бигу.
Поляк придерживал зубами нижнюю губу. Бигу хотел их сразу же ободрить, пристыдив.
— Богородицу вашу в кровь, — сказал он довольно развязно, — какие вы, честное слово, сержанты? С ноги на ногу переминаться? Моча, что ли, горлом?
Те замерли в деревянной вытяжке, но по рядам батальона пробежал смешок.
— Поняли? — переспросил он и — про себя: «Все-таки трудно разговаривать, когда не знаешь, чего люди хотят. Ну хорошо, ладно. Я их пройму. Несколько слов должны же знать. Положим, каждый — разные, кто про что. Скоты, и больше ничего».
У Лефевра завыла вся улица.
— Ну, вот что, — сказал Бигу, — проповедь мы отложим.