Осуда командовал жизнью необыкновенного этого города с увлечением композитора или живописца, которому нет дела ни до чего в мире, пока звучит в мозгу рождающаяся мелодия или перед глазами распростерты неповторимые светотени, уловить которые кистью есть дело всей его жизни.
Он строил дома, утверждал учебные планы, отбирал людей для Безухого, насаждал кустарные промыслы и всерьез подумывал о собственном сельском хозяйстве. Но жизнью города было все же не ремесло, а искусство.
Сен-Катаяма был громадной моделировочной мастерской, конструирующей из жуткого месива забитости и невежества, каким являлись японские солдаты и корейские мужики, крепких и смелых людей с хорошо развитою головою.
Все существующее в Сен-Катаяме существовало не ради себя самого, но лишь как школьное средство или пособие, и, вдохновенно подчиняясь характеру своего города, Осуда написал и прочел «Историю фушунского восстания горняков».
Пленный японский пулеметчик Хаяси, член городского совета, работавший над темой «Труд и безработица в префектуре Токио», пришел тогда к Осуде и предложил ему учредить кружки воспоминаний о жизни во всех девяноста трех японских, китайских и корейских землячествах.
— Ничто так не воспитывает человека, как собственный опыт, изложенный вслух.
Осуда был вполне с ним согласен и сел за разработку новых форм работы, как пришло известие — авиадесантом Шершавина захвачен японский шпион Мурусима и направляется в Сен-Катаяму на гласный суд. И не было времени думать о кружках или сенокосах. И Шлегелю ежедекадно посылалась все одна и та же депеша:
«Город состоянии организации подробности почтой».
На процесс Мурусимы вызвал Осуда Василия Лузу и Ван Сюн-тина. Оба лежали раненые в городе Ворошилове и прибыли с опозданием.
Бывший партизанский старшина Тай Пин, потерявший ноги под Гирином, а теперь помощник Осуды по административным делам, также должен был выступить в качестве свидетеля, но умолял отпустить его в отпуск.
— Я не могу говорить на суде, что я Мурусиму менял на испорченный пулемет.
— Почему не можешь? Менял же.
— Убьют, честное слово. Тут же, на суде, могут меня убить партизаны.
— Но ты же менял?
— Ну, когда дело было! Тогда дурной был.
Во всех землячествах города, у всех костров изучали процесс, потому что судили не старого Мурусиму, а старый порядок, его породивший, и много грязных и подлых имен прибавилось к имени Мурусимы. Каждый судил в нем шпионов и предателей своей жизни. Мурусима вел себя человеком как бы несчастным, всеми обманутым. Речь свою он старался изобразить исповедью раскаяния. Наивно, и как бы даже не понимая, что делает, разоблачал он своих старых товарищей по профессии, выдавал еще не раскрытых своих «парикмахеров» или «газетчиков» и подробно излагал методы японского шпионажа в Азии и Европе. В черном сюртуке, в золотых очках, сухонький, седой, он с азартом рылся в записных книжках и цитировал на память приказы, будто не его судили, а он сам кого-то судил.
Он был похож на профессора, читающего о невероятных открытиях. Десятки иностранных корреспондентов прибыли в Сен-Катаяму на процесс Мурусимы.
Мурусима кланялся и улыбался корреспондентам, приводя всех в смущение. Он был внимателен и к своим слушателям и, когда в зале становилось шумно, произносил:
— Тише, друзья мои, у нас еще очень много работы.
Всякая жизнь в городе замерла, и тогда впервые Ольга оказалась свободной. Ее студенты с утра до вечера стояли перед радиорупорами, обсуждая откровения Мурусимы и требуя немедленного уничтожения этой гноящейся жизни. Да, приговор над ним был уже произнесен, и никакая Мурусимы словоохотливость не могла изменить хода событий.
Ольга прошла по улицам, заглянула в пустующий «Музей войны» и от безделья мгновенно устала. Множество мелких и до крайности нудных дел всплыло в ничем не занятой сейчас памяти. Быт Ольги, с тех пор как она приехала в Сен-Катаяму, был прост, верней, его не было — она читала лекции часов по десять подряд, а потом возилась с сыном, и все это не выходя из дому. В палатке, именуемой «Кафедра океанографии и рыбоведения», она и жила.