В Сватоу жгли японские лавки, в Шанхае дрались с японцами на улице. Японцы отбили Нанкин и Ханьчжоу, а китайские грузчики бросали в воду японские грузы на пристанях Кантона.
По-новому дрались и маньчжурские партизаны. Со времен кавказской войны, длившейся с перерывами пятьдесят лет, мир не знал второй такой организации народных сил, какая вдруг показала себя на маньчжурских равнинах. Славная борьба Абиссинии была только бледным подобием героизма северных китайцев.
Великие народные полководцы еще ходили в дырявых ватниках и спали, не раздеваясь, в стогах сена, но их крохотные армии уже умели ненавидеть вперед на десятилетия. Вождям недоставало лишь понимания своей исторической роли. Они еще не чувствовали, что тащат на своих плечах вместе с дырявыми, простреленными одеялами великолепное будущее Китая и Азии.
Великое движение большевиков к Тихому океану началось в 1932 году. Когда-нибудь найдет трудолюбивый историк пыльные папки секретных приказов и в них неизвестные имена неизвестных стране героев, пришедших в тайгу и горы с первыми топорами и кайлами.
Великое начиналось с мелочей. Эпос гордости еще не волновал умев. Герои буравили горы, искали воду и нефть, пробивали дороги в глухой тайге и строили города. В дощатых театрах, рядом с котлованами, играли актеры столичных театров, бойцы строительных батальонов спорили в кружках о стихах Блока. Но так было везде, по всем углам Союза.
Многое изменилось в крае с тех пор, как первые шестьсот комсомольцев пришли в тайгу. Появились новые люди, в новых городах проложили асфальтовые улицы, и тот, кто мог рассказать, как начались эти города, казался всем стариком, так давно, кажется, это было, так давно преодолено, застроено и обжито. Но те, кто помнил ранние годы края, никогда не могли забыть их. Не было для них большей радости, как вспоминать трудности, казавшиеся непреодолимыми, перебирать имена товарищей и видеть перед собой не мир готовых вещей, а тяжелую и страстную историю их создания.
На преодоленных трудностях росла душа советского человека. Она становилась мудрой в двадцать лет, и ранняя мудрость залегала в ней на всю дальнейшую жизнь секретом прочной молодости. Чуть постарев в двадцать лет, советский человек оставался молодым до пятидесяти и дольше.
Из года в год он становился умнее. Остатки старых чувств увядали, и созревали новые чувства души.
Все государство наше было организовано так, чтобы растить людей мужественных, прямых и до конца честных. Все лживое неизбежно шло к гибели. Трусость осмеивалась, как общественное несчастье.
Все видимее становился человек. В поисках счастья он должен был стать простым, ясным и смелым. Жизнь заставляла его стать таким или отбрасывала без стеснения.
С тех пор как Луза вернулся из своего нечаянного путешествия, многое изменилось вокруг. Прежде всего исчез с горизонта Зарецкий, когда-то игравший такую видную роль. Теперь уж и Лузе начинало казаться, что тот играл свою роль дольше, чем следовало, и что собственно Луза первый предсказал ему бесславный и позорный конец. Ушел на Дальний Север Янков и как-то осел там, поник, хоть ничего дурного нельзя было и сейчас сказать об этом удивительном старике, полном доброты и скромности. Но вот и добр был, и скромен, и честен, а все что-то мешало ему или чего-то не приобрел он к своим пятидесяти семи годам, которые составили бы три или четыре вполне содержательных жизни для человека прежнего поколения.
Зато рос и крепчал — на удивление всем — Михаил Семенович. А ведь Луза хорошо помнил, что еще в двадцатом году Полухрустов ходил в головных, а у Янкова славы и почета было не меньше, чем у Михаила Семеновича, хоть и были они все почти что ровесниками, да и образованием или развитием не шибко отличались тогда один от другого.
Или взять Шлегеля. Мальчик был в гражданскую войну, да и так себе мальчик, не орел. А с тех пор вырос в работника острого, строгого, жил героем и спокойно учил уму-разуму старших товарищей, будто начал жить и раньше их и смелее их.
Думая о товарищах и о судьбе их, Луза понимал, что он примеривается к себе, и отталкивал эту мысль.