Если бы придумали такую машину, вроде волшебного фонаря.
Ведь существуют дагерротипы, следовательно, если бы зафиксировать на них все моменты жизни, затем же в этой машине, в этом волшебном фонаре пустить в движение картинки, чтобы вся жизнь по порядку прошла перед глазами.
Сначала было бы длинное детство и каждая картинка иная, множество различных картинок.
Затем длинная молодость.
А потом уже одна картина, без изменений: человек над рукописью, с отсутствующим и гневным лицом, постоянно над рукописью, проходят годы, проходит жизнь, постоянно одна картина, без изменений.
Ведь я сам хотел.
Ведь мне не жаль этих однообразных лет.
Но почему так быстро?
Мгновенье, остановись!
Нет, это уже конец.
33
Так что и Угрюм-Бурчеев лелеет тайную мечту, свою программу или Утопию.
Эстетический то сон, подчиненный законам геометрии, мечта о прямой линии.
Все маршируют и маршируют.
Никто налево, никто направо — все прямо вперед.
Ровным шагом, в одинаковых мундирах.
Ростом тоже все одинаковы.
В геометрическом городе живут, в серых домах, в каждом доме по четыре пары.
Двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетних.
И командир, и шпион.
Трутуту! — на рассвете взывает побудка.
Малолетние сосут на скорую руку материнскую грудь; престарелые произносят краткое поучение, шпионы спешат с рапортами.
И по прямой линии — марш на работу.
По команде: раз! обыватели разом нагибаются.
По комнате разгибают спину.
Посреди этих взмахов, нагибаний и выпрямлений прохаживается по прямой линии сам Угрюм-Бурчеев и затягивает для поднятия духа: раз-первой! раз-другой! а за ним все работающие: Ухнем! Дубинушка, ухнем!
Великолепный мир прямой линии.
В нем ни страстей ни чувств.
Только обязанности и геометрия.
Геометрия является обязанностью.
Весь мир представляется великим маршем — куда? в лучезарную даль, которая покамест еще задернута, но со временем, когда туманы рассеются.
Увы!
В том виде, в каком Глупов предстал глазам Угрюм-Бурчеева, город этот далеко не отвечал его идеалам.
Это была скорее беспорядочная куча хижин, нежели город. Улицы разбегались вкривь и вкось; лачуги, то высокие, то низкие, то красные, то желтые, в одной горбатый живет, в другой шесть безобразных ублюдков.
Понял градоначальник, что град предстояло не улучшать, но создавать вновь.
Но что же может значить слово «создавать»?
Создавать — значит представить себе, что находишься в дремучем лесу; это значит взять в руку топор и, помахивая этим орудием творчества направо и налево, неуклонно идти куда глаза глядят.
Так Угрюм-Бурчеев и поступил.
На рассвете рухнули первые стены.
С вдохновенным градоначальником во главе глуповцы уничтожали свою колыбель.
Пыль густым облаком нависла над городом и затемнила солнечный свет. Бурчеев в прах стирал не знающий симметрии город.
Его мысли уже были далеко: он сортировал жителей по росту и весу, неподобранные четы разводил, новые согласно с идеей соединял, детей поровну делил между семьями, назначал командиров и шпионов.
Лежащий в развалинах Глупов он перекрестил в Несгибаемый — и магическое это имя из небытия немедленно улицы подняло — прямые, как стрелы, радиусами разбегающиеся от квадратной площади, посреди которой Угрюм-Бурчеев, создатель порядка, ось великолепной симметрии, стоял и служил примером.
Счастье было так близко.
Всего лишь на шаг по прямой линии облеклась в плоть Утопия.
Но тогда.
34
Ничего не понимают.
Плоха та птица, что в собственное гнездо.
Народ.
Какой, к черту, народ?
Абстрактный — или исторический, который породил и выносит градоначальника с фаршированной головой, породил и выносит, вздыхая, Угрюм-Бурчеева, а в порыве злобы, случайные жертвы с колокольни сбрасывает.
Смех для смеха.
Ха-ха-ха, Салтыков-весельчак.
Нет, у Салтыкова нет чувства юмора.
Юмор предполагает великодушие, доброту и сострадание.
Неужели?
Придите ко мне и я успокою вас.
Ложь.
Искусство оценивает жизненные явления единственно по их внутренней стоимости, без всякого участия великодушия или сострадания.
Но, Мишель, не сердись, но я ведь тоже не понимаю.
Разве это возможно, чтобы градоначальник летал по воздуху и зацепился за шпиль?