Но не забывай при каждой новой победе, во время каждого боя повторять: „Да здравствует социальная и демократическая республика Русская!“».
Непонятно, как влетевший ночной мотылек закружился вокруг свечи. Май, месяц надежд. Это был первый мотылек, которого он увидел в этом году. Петр Заичневский обмакнул перо:
«Если восстание не удастся, если придется нам поплатиться жизнью за дерзкую попытку дать человеку человеческие права, пойдем на эшафот нетрепетно, бесстрашно, и кладя голову на плаху или влагая ее в петлю, повторим тот же великий крик: „Да здравствует социальная и демократическая республика Русская!“»
Дело было сделано.
Снова в камере толклись посетители. Станок братьев Коробьиных оказался не чета другим. Где они добыли такую бумагу? Верже, кажется. Дроздов повез в Петербург полный чемодан оттисков.
На одном оттиске, предназначенном для митрополита Исидора, написали с брызгами: «Госродин Исидор. Отслужи панихиду по Романовым, не повесим, а впрочем, черт с тобой!»
Решено было рассылать грозный лист из Петербурга, чтоб запутать полицию — полетели пакеты в Харьков, в Нежин, на станцию Ольховый Рог и — назад в Москву…
Вести из Санкт-Петербурга явились тотчас.
Огромная беспощадная прокламация ввергла в трепет каждым своим тезисом. Никогда еще Россия не знала такого страстного призыва к топору. Призыв этот превосходил все, что появлялось в предыдущих листках, перечеркивая их, как слабый детский лепет. Но ужас вызывали не только лютые слова прокламации, но и сам ее вид — добрая бумага, добрый шрифт — за нею стояла не какая-нибудь карманная подпольная печатня, а хорошо налаженная, снабженная средствами, правильная типография. Даже множество опечаток воспринималось как нарочитое введение общества в заблуждение: некогда! Готовится новый лист, еще более страшный, а там, потом… Что будет потом?
За ужасной этой бумагой скрывался до времени какой-то Центральный Революционный Комитет, грозящий войти в сношения со всеми тайными обществами и кружками — лишь бы они организовывались. И, разумеется, по прочтении этой бумаги — у кого испуганно, у кого с надеждою, у кого с любопытством, у кого с негодованием — возникал жадный вопрос: кто? Кто состоит в этом воинственном и страшном Центральном Революционном Комитете?
Первыми высказали свое предположение наиболее догадливые: лист сотворили люди шефа жандармов князя Долгорукова. Третье отделение алкает деятельности. Люди Долгорукова рвутся подстрелить двух зайцев из одного бердана: первый заяц — царь, напуганный собственным своим Положением о раскрепощении крестьян, второй заяц — либеральствующая публика. Публику эту необходимо напугать истинным дьявольским ликом революционеров, которые так ей правятся.
Но скептики усумнились тотчас — едва ли князь станет накачивать на себя розыск этого чертового Комитета, коего, по всей вероятности, и не существует в природе. Прокламация ему самому — обух по голове.
Прокламация ругает Герцена? Но кто, кроме Чернышевского, может решиться на это?
Умные люди были рассудительнее. Некто Стебницкий поместил в «Северной Пчеле» фельетон и в том фельетоне прозрачно намекнул как на автора ужасной бумаги на Николая Гавриловича Чернышевского.
— Не было бы этого журнала и писателя — не было бы волнения в молодежи…
Фельетон был тотчас замечен в «Современнике»:
— Крупный талант, упражняющийся в выходках «Северной Пчелы», очевидно, не познает себя, но придет время, когда ему зазорно станет за нынешнюю свою деятельность!
Говорили, будто Стебницкий — это младой Лесков. Это было огорчительно. «Северная Пчела», принятая три года назад Павлом Усовым от почившего Фаддея Булгарина, оставалась «Северной Пчелой»…
Но ни догадливые, ни скептики, ни рассудительные не могли предвидеть, чем явится эта прокламация для Чернышевского. Об этом пока еще не знал и шеф жандармов.
Недавний арест Михайлова был как бы пробным камнем: что скажет публика? Публика пошумела, попроклинала, погорячилась, поклялась отмстить, а Михайлов между тем ошельмован и сослан в каторгу. Противостояние ловцов и ловимых — суть политической жизни империи — поднималось на следующую ступень, на которой находился владетель умов и горячитель сердец. Нужно было убрать Чернышевского. И как главный жандарм Российской империи, князь чувствовал, что на Чернышевском сойдутся взгляды ловцов и ловимых. Ловцам нужен был зачинщик, вожак, заводила, чтоб изъять его, обезглавить общество и доставить ловимым — всей этой либеральствующей публике вожделенную страсть горячиться страданиями своего кумира. И вся эта публика, вся эта «мыслящая чернь» сама подталкивала жандармскую руку, восторженно вопя: