Но еще страшнее был слух, рвавшийся из глубины души вот уже с год и сдерживаемый лишь страхом:
— Барчуки за волю, дарованную народу, лишают царя столицы!
Подметные письма весь год этот ходили по господским рукам, грамотные люди сами видели, что в тех письмах. Писаны по-немецки, с ушкуйным клеймом — две руки одна другую жмут, как сговариваются: по счету три — начинай! В черных книгах вычитано: быть зною и жаре к вознесенью, а по тем зною и жаре ждите остатнего подметного письма!
И — диво! Ровно за три дни до пожаров появилось то: письмо: жечь город! И в том огне убить царя и всю августейшую фамилию, чтоб народ оказался без головы. И сказано в той дьявольской грамоте, чтобы жгли и убивали студенты за то, что он-де, государь, повелел pacпустить сих злодейских вьюношей по домам, прикрыв их средоточие — университет. И про военных тоже сказано. чтоб, не мешкая, изменили государю и отступились от присяги, потому что все равно — смерть императорской семье!
Адом горел Санкт-Петербург.
И напуганные, изумленные бессмысленной жестокостью знающие люди бежали уговаривать Николая Гавриловича, умолять, чтоб унял своих юношей, чтобы вспомнил бога, который един для всех…
Дроздов рассказывал, сидя на железной арестантской кроватке, в камере Петра Заичневского, стараясь передать, что видел, но — не умел. Память держала виденное сильно, четко, однако речь не умела выхватить, а слова изобразить выхваченное. Ужас, теперь уже неопасный, теперь уже восстанавливаемый памятью, все равно был ужасом.
Здесь, в камере Тверской части, где не нужно было ни растаскивать баграми, ни обмывать ожоги, ни выносить на носилках, ни отбиваться от дикой толпы, ни втолковывать полоумным квартальным: здесь, в арестантском доме, где у высокого окна, глядя на небо, спокойно стоял Петр Заичневский, он, Дроздов, ощущал саднящую жгущую истину.
— Петр… Этот Стебницкий только хотел разобраться — кто… Его не слушали! Он никого не обвинял… Но он писал в проклятой «Северной Пчеле», и этого было достаточно, чтобы его прокляли.
Заичневский стоял во весь рост и, подняв выше, чем надо, голову, расставив длинные ноги в сапогах, умяв кулаки в поясницу под чудным своим кафтаном.
— Ну правильно, — проговорил Заичневский. — «Северная Пчела» есть «Северная Пчела»… Изучать ее экивоки некогда и нет смысла… Есть линия, отделяющая нас от не нас… И кто не с нами, кто даже только пытается взять нас под сомнение — тот против…
— Петр, — сказал Дроздов, осторожно рассматривая широкую спину, — я бы хотел, чтобы ты это увидел…
Заичневский не обернулся. Он выстраивал в воображении сбивчивый рассказ Дроздова.
Первыми объединились в дружины для правильного противостояния стихии студенты. Но именно их толковая сплоченность добавила ужаса и толпе, и полиции. Измазанные гарью, оборванные, обсмоленные, как черти в аду, студенты что-то делали в огне — раскидывали рундуки, выбивали окна, гнали людей. Студенты валили их на носилки, чем-то мазали, и люди орали, кричали, звали о помощи.
На пылающем Толкучем рынке городовые разгоняли, оттаскивали студентов медико-хирургической академии. Вырывали йод, бухали в огонь пробирки со спиртом, посуда вспыхивала, как бомбы. Толпа кинулась на подмогу. Белоглазый очумевший квартальный схватил длинного, размахивающего марлей, как флагом, длинный отбивался;
— Идиоты! Уймитесь! Дайте работать!
— Р-разойд-и-и-ись!..
— В участок его, в участок!
— В о-о-ого-о-нь его-оо!
Началась свалка, драка кулаками, кирпичами, обугленными головешками… Раненные, обгорелые, брошенные на носилках кричали, выли. Студенты отбивались, уговаривали:
— Да вы же видите, что мы делаем! Мы медики, мы врачи! Мы лечим! Спасаем!
Но обезумевшая страхом, неведеньем, яростью, бессмыслием толпа, распаленная уже не пожаром — местью, кинулась хватать, бить, валить. Длинный студент с марлей взлетел в дымный воздух. Ухнулось что-то в огонь, вскинулись искры, сбилось на миг пламя и вспыхнуло, и оттуда, из огня, последний крик:
— И-ди-о-ты!.. Идиоты-ы-ы! О господи…
Толпа отхлынула, будто осознала, чего наделала, квартальные рванулись к огню, будто осмыслили неосмысленное, студенты разгребали огонь, но человеческое тело уже трещало в костре. Беспомощные слезы размывали копоть на лицах.