Петр Заичневский шел из Тельмы и думал о Чернышевском, стараясь убедить себя, что дальше Иркутска Чернышевского не зашлют — неужели мало двух лет Петропавловской крепости? Заичневский сравнивал вину различных узников, примеривал к видам правительства, сам того не понимая, что измерения эти есть всего лишь утешающее самозащищение от действительной реальной жизни. Конечно, рассуждал он, Михайлов не так велик, как Чернышевский, потому-то он и томится до сей поры. Но Чернышевского выпустят! Неужто правительство не понимает?
Сегодняшняя встреча взбодрила Петра Заичневского надеждой. Он помнил, как ругал Чернышевского Слепцову (кстати, где он теперь, Слепцов?), но все это было там, в России, в иной жизни, в дни его прокламации. Он никак не связывал арест Чернышевского с «Молодой Россией». Однако сейчас, в виду Усольского погоста, он подумал о бедном Усачеве, смерть которого была связана с этой прокламацией, только с ней и больше ни с чем! Судьба? Но что такое судьба Петра Заичневского? Он жив. Он написал и жив, а Усачев прочитал и погиб! Неужели там, в Петербурге, не знали, кто написал? Неужели (это говорил и Гольц-Миллер) там думали, что написал Чернышевский? А он сказал умирающему Усачеву, что комитет есть! Чтобы умирал спокойно. Можно ли для того, чтобы человек умирал спокойно, обнадежить его небылицей? Не царство ли это небесное, ожидающее за гробом того, кто поверил? Такая мысль влетела в его голову впервые! Пани Юзефа, сестра милосердия, любила «пана поручника», как младшего брата, она молилась за него, кормила, оберегала его жизнь, пытаясь укрепить тающие силы, но она не морочила ему голову тем, что он умирает не напрасно.
— Месье Пьер Руж! Человек всегда умирает напрасно! Распятие было одно! Его достаточно на всех людей!
Почему же это — напрасно? Какой вздор… Как же тогда нести знамя под пулями, если не убежден, что знамя это поднимет собрат, когда ты упадешь? Усачев упал, зная, что знамя будет поднято!
Сзади по тракту катились колеса тяжелой телеги. Заичневский сошел с дороги, не оборачиваясь.
— Э! — услышал он и обернулся.
Дядя Афанасий шел рядом с возом. Коняга, натруженно изогнув шею, тянула оглобли.
— Домой? — спросил дядя Афанасий. Заичневский кивнул.
Шли молча, без разговоров. Груз был невелик, но тяжел: гвозди, костыли, скобы. Груз позвякивал незвонко.
— Что ж я тебя в Тельме не приметил? — спросил дядя Афанасий. — Там этап был… Может, кого своих встретил?
— Встретил.
— Во-на как… И куда ж его?
— Куда… В Иркутск…
Дядя Афанасий слабо дернул вожжой:
— Вина его какая?
— Книги писал (хотел сказать: «Журналы», — но подумал, что дядя Афанасий не поймет).
— Вишь — книги… А они уж все и написаны…
— Что ты врешь? Как это, все книги уже написаны?!
— А о чем писать? Написано — не убий… Убиваем… Написано — не укради… Крадем. Написано — не пожелай… Желаем! Для чего книги-то писать?
— Пусть так, — немного развеселился Заичневский, — да можно ли человека за то, что книгу написал — в каторгу?
— Вишь — можно! — дядя Афанасий показал назад в Тельму через плечо кнутовищем. Коняга дернула, неверно истолковав движение его, дядя придержал вожжу: ш-ш-ш-ш…
— А справедливо это?
Дядя Афанасий подумал, сказал:
— За книги протопопа сожгли.
— Да про что писал-то твой протопоп?
— Писал, как беса в себе сокрушать.
— А как царя сокрушить, не писал? — весело спросил Заичневский.
— Э, паря… Молод ты… Беса сокрушив, царя сокрушить — раз плюнуть! Оттого и повезли твоего… В Петровские заводы али еще подальше… Шутка? Беса сокрушить! Да какая власть дозволит?
Петр Заичневский пришел из Тельмы к вечеру, когда с Красного уже уходил пароход, а на Варничном наводили порядок. В трактире подсел к нему Николай Николаевич Чемесов. Заичневский удивился.
— Я вас ищу, уж простите старика. Не сочтите за нескромность… Правда ли, что в этапе нынешнем находился сам господин Чернышевский?..