— Да ведь не было и тогда никакого конца света!
— Не было, — согласился Кондрат, — врать не буду… Никогда не вру… А сейчас — будет.
Петр Григорьевич вдруг вспомнил, как тридцать лет назад назвал икону доскою (вы же в доски верите, а не в бога!), на что Кондрат сказал: «Ты сам, барин, в доску веришь, да не ведаешь в какую, вот и бесишься!»
— Ну, ладно, Кондрат, будет так будет. Да кто судить-то станет?
Кондрат будто дождался стоящего, важного вопроса, оживился:
— Как это кто? Верно, не правительствующий Сенат! И не царь энтот, по башке битый! Народ будет судить!
Он вздохнул, разгладил бороду, засиял воображением (Петр Григорьевич невольно повернулся туда, куда смотрит Кондрат, но ничего, кроме пакгауза, возле которого разгружали обоз, не увидел).
— Ты слушай, — повторил Кондрат, — слушай! На престоле — господь триединый, так? А по бокам — двенадцать ангелов.
— Это присяжные, что ли? — не сдержался Петр Григорьевич.
— Называй как знаешь… Значится, ангел, старшой, докладывает: раб божий Кондратий. По документу семь лет без греха. Как быть? И весь народ, слышь? — бодро раскинул руки, будто собрался пуститься в пляс, — весь народ как гукнет единым гласом: этапом его в царствие небесное! Навечно! Вот как будет!
Сатанинская уверенность Кондрата подействовала на Петра Григорьевича, как в театре, когда великий актер вовлекает и зрителя в свою игру. Петр Григорьевич поддался игре, спросил беззаботно, заранее зная ответ:
— Так, может быть, ты и за меня похлопочешь?
Но Кондрат насупился и сказал:
— Как с тобою быть — ума не приложу… Право… Надо думать, вам, господам, каюк все же… Хучь вы и пострадали и перетерпели… Постараемся, конечно, что сможем…
Сокрушение Кондрата было таким искренним, что Петр Григорьевич почувствовал нелепую обиду, как в детстве, в игре: и бежал быстрее всех, и метнул ловко, а — не попал! Каюк, стало быть, хучь и претерпели. Природная насмешливость как-то странно споткнулась об эту обиду.
— Будет тебе! Сам не знаешь, чего городишь! Сказано же в писании: претерпевши до конца — спасется!
Кондрат снова сощурил глаз, спросил, как на торгу при развале с краденой рухлядью:
— Не врешь? В каком писании? В нашем или в немецком?
— В нашем…
— Ну, Петра Григорьевич! Облегчил ты мою душу! Слышь? Я как узнал про страшный суд, первым делом штоф у братьев Дерюгиных потребовал. Я тогда на Лисихе промышлял. Сижу и плачу, — провел левой ручищей под усами, — право, плачу… Как же, думаю, с Пётрой Григорьичем, с кем я по каторгам, почитай, всю жизнь? Неужто и у бога нет справедливости? Жалко же! Веришь? В Крестовоздвиженскую ходил! На бугор. Конечно, к попу не пошел, врать не стану, не люблю я их. У законоучителя отца Знаменского спросил, в училище. Смеется! Там, говорит, видно будет. А, выходит, у бога есть статья, касающе тебя! Выходит, Петра Григорьич, как в бочку свистнуть — и тебе этапом в царствие небесное! Рад я за тебя! Право, рад!
Кондрат вдохновенно врал. Из всего сказанного, как понял Петр Григорьевич, правда была, пожалуй, только в штофе от братьев Дерюгиных да в неуказанных промыслах на Лисихе. Однако Кондрат так же искренне радовался внезапно обнаруженной у господа бога статье, касающейся Петра Григорьевича, как искренне верил в свое вдохновенное вранье.
Петр Григорьевич извлек черные плоские часы, надавил головку, крышка мягко открылась.
— Когда вы дорогу-то сюда дотянете? — услышал Петр Григорьевич.
Должно быть, кто-то приставал к инженеру.
— Всему свое время…
— Свое время, свое время! Небось уже все деньги — ампошэ!
— Да как вы смеете?
— Смею, сударь, смею-с! В газетах все про вас написано!
Петр Григорьевич усмехнулся: наконец-то найден истинный виновник железнодорожных афер, истинный казнокрад — любимец газетных разоблачений. Петр Григорьевич посмотрел на путейца. Молодой инженер горел справедливым гневом, щеки пылали не морозом — обидою. Задирал его тот самый коротконогий, который телеграфировал в Санкт-Петербург. Петр Григорьевич пошел было дальше, но едва не споткнулся о подкатившегося прямо под ноги малыша, перевязанного шарфами, как тючок, и наклонился к нему: