— Остыньте, — перебил Рыкачев, дождавшись, пока иссякнет дым, и не желая допустить умствования поднадзорного до ныне царствующего императора. Полковник даже возмутился: Александра Второго готовили тщательно и учители у него были знаменитые!
Заичневский рассмеялся. Но Рыкачев понимал, что, допустив до крамольных разговоров (почему-то всегда заслушивался красавца), должен одержать верх.
— А вы, — негромко спросил он, — не самозванец? Вас где выбрали? На вече? На соборе? А тоже — править Россией… Кто вас выбирал в спасители?
— Ну, господин полковник, — протянул Заичневский, — революция не ждет выборов…
— А держава ждет? — резко перебил полковник Рыкачев. — И держава не ждет.
Заичневский наклонил голову к плечу:
— Неужели вам, образованному человеку, мыслящему, незлому (хотел сказать — неглупому) все равно кому служить?
— Я служу России, — тихо сказал полковник Рыкачев.
— Так и я — России! — громыхнул Заичневский.
Владимир Петрович помолчал, подумал, осмотрел досконально стальное перо в толстой красной ручке-вставочке:
— Вы служите пока — в мечтаниях… А я — наяву… Вам всемилостивейше дозволено жить в Гостинове под присмотром вашего отца… Между тем вы живете в Орле и получили место в здешней уездной управе, — поднял глаза на Заичневского, — это прошло бы бесследно, если бы вы не забыли, что находитесь здесь инкогнито… Однако, — опустил глаза, — вы являлись в клубе, на семейных вечерах, в дворянском собрании, стараясь обратить внимание на свое прошлое и возбудить сочувствие к вашей личности…
— Вздор! — перебил Заичневский. — Сочувствие к моей личности возбуждено жандармскими управлениями пяти губерний! Я не иголка в стоге сена!
— Это — само собою, — насмешливо осмотрел Петра Григорьевича Владимир Петрович. — К тому же вы еще и рисуетесь перед доверчивыми барышнями и юношами…
— Мне не нужно рисоваться! Достаточно появиться человеку, отбывшему каторгу и состоящему под надзором, чтобы…
— А вы не появляйтесь, — мягко перебил полковник, — государственные преступники, сосланные в Сибирь, по истории двадцать пятого года принадлежали большею частию к хорошей фамилии и были люди высокого ума и образования. Они пользовались особенным расположением генерал-губернатора Муравьева… Были приняты в его доме… Однако, — заговорил тверже, — никогда не позволяли себе являться к нему в присутствии посторонних. Никто никогда не видел этих преступников в клубе, на балу или на вечерах…
— Вы хотите, чтобы я брал пример с декабристов? — нетерпеливо спросил Заичневский, явно нарываясь на скандал.
Но Рыкачев только вздохнул кротко:
— Да-с… Хочу-с… Уезжайте в имение вашего отца, Петр Григорьевич… Григорий Викулович стар… Знаете, младшие дети — услада старости, а вы ведь — младший… Право, уезжайте, — и посмотрел ясно, глаза в глаза, — если вы намерены служить России…
— Да я ведь не уеду, — беззаботно сказал Петр Григорьевич.
— Жаль… Прямо говоря, мне ваши умствования более по душе, чем иные… Сбудется ваша прогностика, — усмехнулся, — не скоро… Ежели сбудется… А после нас — сами знаете — хоть потоп…
Секретарь уездной управы Петр Григорьевич Заичневский узнал в просителе согбенного, запущенного, как давно не паханная нива, старого соседа своего помещика Степана Ильича. Степан Ильич был пьян, однако пьян не тем, что выпил только что, а каким-то давним постоянным как неизлечимая болезнь опьянением.
— Здравствуйте, Степан Ильич, — тихо сказал Заичневский.
— И ты здравствуй, каторжный, — смиренно поклонился старик. И этот нарочитый поклон восстановил в памяти блистательного, образованного, остроречивого либеральствующего плантатора и кнутобойцу.
Они не виделись пятнадцать лет, и эти пятнадцать лет сделали их неузнаваемыми. Однако, встретившись, узнали друг друга. Смотреть было грустно, тяжко, безвыходно. Так бывает с человеком, который давно, очень давно не видел себя в зеркале и вдруг увидел. Но ничего не поделаешь — стекло предъявляло правду и ничего более.
Мужики увидели семеновского барина, встали без охоты, стащили шапки, поклонились. И Степан Ильич также по-мужицки поклонился им с великим ехидством в поклоне.