Петр Григорьевич присел в кресло напротив:
— Да вы, я вижу, тоже — толковый… Не потому ли вы здесь? Извините за любопытство…
— Так ведь я на дуэли дрался, — просто ответил ротмистр.
— За что же?
— А я — как Фердинанд Лассаль! Шерше ля фам!
Разница в том, что не меня застрелили, а я застрелил…
— Кого же?
— Мерзавца, Петр Григорьевич, мерзавца! — очень серьезно и даже грустно сказал ротмистр. — Такого мерзавца, что, если бы я был не из тех самых Румянцевых — быть бы мне в Акатуе, да не ротмистром…
— Значит, и вы — из недовольных?
— А кто доволен? Все недовольны! Вот загадка, господа революционеры. У месье телеграфис всегда клуб. Ссыльные все знакомы, спорят, горячатся…
— Да ведь это удобно для полиции, когда известно место незаконных сборищ…
— Петр Григо-о-орьевич! — протянул ротмистр, — да что я там услышу? Долой самодержавие? Так я это давно уже на зубок выучил! Вы ведь никогда не сговоритесь, господа, нет. Сэт инпосибль… Жамэ[2]… Я ведь наблюдаю… Встреча со слезами, объятия, воспоминания… Три минуты водой не разольешь… А потом как сцепятся: у Гегеля этого нет! Нет, есть! Нет — нет! Глаза загораются. Враги, давно ль вы ими стали? Что вам Гегель, что вам высокоумный этот немец, когда оба вы в русских кандалах!..
Голубев сидел в углу на табурете. Табачный дым стелился, как в курной избе. Карасев (Петр Григорьевич узнал его и без шубы) ушел головою в дым. Другой молодой человек, телеграфист, небольшой, белобрысый, с желтой бородкой, сидел возле телеграфного аппарата, жадно посасывал сигару. Лицо его было костяным, темные глаза жглись огнем в свете керосиновой лампы.
— Это народнические бредни! — кричал из дыма Карасев. — Вы больше не революционер! Что означает ваш дурацкий централизм? Это русский бабуизм, не знающий классовых корней! Вы истинный ученик вашего Заичневского!
«Уже перешли на вы», — подумал Петр Григорьевич, войдя, и негромко спросил:
— Речь идет обо мне?
— Да! О вас! — ничуть не смутился Карасев.
— Петр! — вскочил Голубев, — скажи им!
— Я только что видел жандармского ротмистра, — миролюбиво улыбнулся Петр Григорьевич, — надо полагать, ваш спор доставил бы ему удовольствие.
— Он так откровенен с вами? — злорадным высоким голосом спросил белобрысый.
Петр Григорьевич не ответил, сел на лавку:
— Жарко тут у вас, однако…
— Только не вздумайте превращать все в фарс! — предупредил телеграфист. — Я не сомневаюсь, что вы остроумны, но остроумие и правота — разные вещи!
— Вы, разумеется, предпочитаете быть не столько остроумным, сколько правым? — все так же миролюбиво спросил Петр Григорьевич. — Но если вы правы — зачем вы так кричите? Позволите курить, господа?
— Я думаю, из нашего спора уже ничего не получится, — недовольно сказал Карасев.
— А я сегодня весь день не курил, — ответил на это Петр Григорьевич. — Приятно, знаете, выкурить сигару… Вы служите на телеграфе?
— Какое это имеет значение? — несколько сбавил голос белобрысый, — во всяком случае, вашему ротмистру это известно.
Он нехотя встал и поднес Петру Григорьевичу спичку, как бы извиняясь за дерзость.
— Благодарствуйте, — кивнул Петр Григорьевич. — Извините мое любопытство… Здесь какой-то господин посылал телеграмму в Сенат… Так получил ли он ответ?
— Какую еще телеграмму? — досадливо спросил телеграфист, поднеся неохотно горящую спичку.
— Такую, что ему возка не дают, — пыхнул дымом Петр Григорьевич.
— Да такие телеграммы я передаю постоянно, — выпрямился телеграфист и сунул погасшую спичку в коробку. — Причем тут телеграммы…
— Забавно… Наблюдаете ли вы несуразности бытия, господа? Как вы мыслите революцию в стране, где возок добывают через правительствующий Сенат? Об этом Гоголь написал значительно лучше, чем Гегель… Извините за скверный каламбур…
Тон его, миролюбивый, стариковский, домашний, странным образом притишил бушевавшие только что страсти. Телеграфист, однако, все еще горел. Он немного подумал и сказал почти вежливо:
— Вы должны понять, господин Заичневский, что авторитеты не могут сдерживать нас и не должны…
— Разумеется, — кивнул Петр Григорьевич. — Когда-то очень давно, когда вас еще на свете не было, я замахивался и на самого Герцена…