Но прежде чем они свернули в узкую улочку, ведущую к отелю, Мьотти спросил шефа:
— Простите, синьор, а я вам для этого нужен?
— Да не волнуйся, мало ли что ты в форме — можешь выпить, ничего страшного.
— Я не о том, синьор!
Наверное, парнишка просто вымотался.
— А о чем же?
— Такое дело, синьор — этот portiere друг моего отца, и я вот думаю, что если я сейчас вернусь и уговорю его выпить со мной, то, может, он мне еще чего-нибудь расскажет. — Не услышав ответа Брунетти, молодой полицейский поспешно пробормотал — Это так, синьор, — просто мысль пришла. Я не имел в виду…
— Это хорошая мысль, Мьотти. Даже очень. Возвращайся и потолкуй с ним. Увидимся завтра утром. Кстати, по-моему, завтра на службу раньше девяти являться необязательно.
— Спасибо, синьор, — радостно улыбнулся Мьотти и браво отсалютовал, Брунетти в ответ небрежно махнул рукой, и парень устремился обратно — в театр и далее, к вершинам полицейской карьеры.
Брунетти шел к отелю, окна которого сияли несмотря на поздний час, погрузивший город в темень и сон. Некогда столица развлечений всего континента, Венеция обратилась в провинциальный городок, где после десяти — одиннадцати вечера исчезают все признаки жизни. Если в летние месяцы она еще нет-нет да припомнит куртуазный блеск прошлого — покуда стоит хорошая погода и раскошеливаются туристы, — то зимой это просто дряхлая старуха, норовящая пораньше завалиться спать. По ее опустевшим улицам бродят лишь кошки да тени былого.
Но именно в это время город казался Брунетти всего прекрасней — лишь в эти часы он, венецианец до мозга костей, мог ощутить отблеск минувшего величия. Ночная темнота скрывала мох, которым поросли ступени палаццо вдоль Большого Канала, притеняла трещины в стенах церквей и делала невидимыми пятна выщербленной штукатурки на фасадах зданий. Словно красотке не первой молодости, Венеции необходим полумрак, чтобы на миг вернуть волшебство исчезнувшей прелести. Катер, днем доставляющий в лавки стиральный порошок или капусту, в ночи превращается в таинственный челнок, плывущий в неведомую даль. А туман, который в эти зимние дни тут частый гость, способен и вовсе преображать людей и предметы: даже длинноволосые юнцы, что толпятся в подворотне и стреляют сигареты у прохожих, начинают казаться призраками прошлого.
Комиссар взглянул на звезды, — дивные, ясно видимые над черными домами, — и, продолжая затылком ощущать их великолепие, двинулся дальше к отелю.
В вестибюле казалось пустынно и одиноко, как бывает по ночам во многих общественных зданиях. За регистрационной стойкой сидел ночной портье, откинувшись в кресле к самой стенке и уткнувшись в розовый лист сегодняшнего выпуска спортивной газеты. Старик в переднике в черно-зеленую полоску посыпал сырыми опилками мраморный пол вестибюля, а потом тщательно выметал их. Брунетти заметил, что проложил тропу сквозь мельчайшую древесную крошку, и, поняв, что теперь неизбежно наследит на уже выметенном полу, повернулся к старику и произнес:
— Scusi[17].
— Ничего, ничего, — отозвался старик и замел его след своей щеткой. Портье даже не выглянул из-за газеты.
Брунетти шел по вестибюлю. Вокруг шести или семи низких столиков стайками сбились широкие мягкие кресла. Миновав их, Брунетти направился к единственному человеческому существу, видневшемуся среди всей этой мебели. Если верить прессе, сидевший за столиком был лучшим режиссером из числа постоянно работающих в Италии. Два года назад Брунетти видел в его постановке пьесу Пиранделло в Театре Гольдони и остался под сильным впечатлением именно от режиссуры, поскольку актеры как раз играли весьма посредственно. Санторе слыл гомосексуалистом, но в театральном мире, где союз между мужчиной и женщиной считается извращением, личная жизнь режиссера не могла быть препятствием на пути к успеху. А вот теперь известно, что он в гневе покинул гримерку мужчины, и тот вскоре после этого погибает насильственной смертью.
Завидев Брунетти, Санторе встал. Они пожали друг другу руки, представились. Санторе оказался мужчиной среднего роста и сложения, с лицом боксера-неудачника на закате карьеры: приплюснутый нос с расширенными порами, большой рот, толстые влажные губы. Но когда он спросил Брунетти, не желает ли тот выпить, толстые губы произнесли это на чистейшем флорентийском наречии с четкой, изящной актерской артикуляцией. Брунетти подумалось, что так, наверное, говорил Данте.