— Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, — перебил её Гурьяныч. — Тёшка где? Увижу, непременно заболтаю на тебя.
— Ушёл ловушки закрывать, скоро промысел кончается.
— Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, — продолжал старик уже серьёзно.
— Он большой, сам как хочет живёт. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.
— Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?
— Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!
— Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, — ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: — Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и всё петлями, то взад, то вперёд. Еле распутал!
— А где наши?
— Пашка в обход пошёл к заимке, я — вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костёр держит, кричит да стреляет, знак подаёт.
— Сколько беспокойства наделал, — произнёс я вслух, досадуя на себя.
— Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдёшь — блудишь в четырёх стенах за моё почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.
— А вы куда?
— К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!
— Я пойду с вами.
— Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! — И он ладонью прочертил возле коленки. — К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.
Скрипнула дверь, и в тёмной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.
Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из тёплой избы, зачем старик бродит по тёмному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит.
В зимовье стало жарко. Я прилёг на шкуру и крепко уснул. А снег всё шёл и шёл…
Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком.
— Чем это он недоволен? — спросил я.
— Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревёт. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.
— У вас сколько же детей?
— Двое: Петро да Борька.
Снаружи послышался лёгкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слёзы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струёй холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козёл с голубой лентой. Радостный, весёлый, он, как весенний день, был полон энергии.
— Пришёл, Боренька, хороший мой, — сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.
Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.
Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.
Ласкаясь, Борька косит свои чёрные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козёл вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слёзы вот-вот брызнут из глаз.
— Любит дьяволёнка, не плачет, а ведь ушибся, — говорит Марфа, поднимая сына.
На столе Борьку ожидает завтрак — хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щёки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.
Припав к чашке, Борька с жадностью пьёт солёную воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.
— Иссе… Иссе… -- кричит тот, захлёбываясь от смеха.
С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: «Петька, не приставай, не висни!» Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?
После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.