В целом Жозеф остался доволен собой. Его представление прошло вполне успешно. По крайней мере отец смотрел его с восторженным вниманием, смеялся, одобрительно вскрикивал, иногда даже повторял слова, радуясь, что после стольких лет видит постановку своей пьесы.
А разве радость отца не была самым главным?
Бесспорно.
Ведь никого больше представление не интересовало.
Было бы глупо ожидать, что Юбер или Амели поймут, сколько сил он вложил в этот маленький спектакль. Как и бессмысленно было надеяться, что его мать прервет на минуту свои молитвы, чтобы посмотреть на проявления скромных талантов младшего сына.
Но честно говоря, он все же чего-то ожидал. В глубине души он наивно желал заставить их смеяться, восхищаться и получать удовольствие. Может быть, даже оценить его доброту по отношению к старому герцогу.
Истина, как ни унизительно ему было признаться в этом, заключалась в том, что ему хотелось их внимания. Внимания или нечто большего? Понимания, поощрения.
Как сказала Мари-Лор? «Папа считал, что надо поощрять любознательность детей». Интересно, в чем это проявляется? Жозеф провел большую часть своего детства, общаясь только со слугами и очень нудным воспитателем, и теперь полагал, что уже никогда не узнает ответа на этот вопрос.
Его родители много времени проводили в Версале, Юбера отослали в школу. Время от времени мать или отец заезжали домой, и слуги без устали трудились, чистили, готовили и ругались. Наконец звали его, обычно для того, чтобы показать гостям: разумную говорящую игрушку с тщательно завитыми волосами и миниатюрной шпагой, болтавшейся на боку.
Он почти никогда не видел родителей вместе: у них были разные интересы и занятия и разные гости. Его отец, например, принимал то одних, то других роскошных дам.
— Ваш мальчик восхитителен, Альфонс, — ворковала дама. — Мил, как моя болонка.
— Если бы он был поменьше, — добавляла другая, — я бы взяла его на время и носила бы на руке как браслет.
Жозеф всегда прекрасно знал, что эти дамы — любовницы отца, шутки слуг в их адрес нетрудно было понять. И хотя ему не нравилось, как они ласкались к отцу, он все-таки предпочитал любовниц священнику, приходившему для религиозных наставлений к матери. Он ненавидел трепетное смирение матери, с которым она принимала отца Антуана. Ее длинные ресницы отбрасывали тень на пылающие щеки, а красные губы раскрывались, как она, должно быть, полагала, от благочестия.
Ему хотелось убить отца Антуана. Но он слишком его боялся, чтобы осмелиться на какой-то проступок. Поэтому Жозеф читал выученные им стихи, кланялся, получал торопливые похвалы и отходил в сторону, не спуская глаз с большой, белой, холеной руки священника, по-хозяйски лежавшей на маленькой руке его матери.
— А теперь, дорогая мадам, мы уединимся для вашей… э… исповеди…
Двойные двери затворялись, скрывая мать, стоявшую на коленях на вышитой скамеечке, священника, нависшего над ней, его руки прятались в ровных складках тяжелого шелкового одеяния. Казалось, она молится у подножия черного мраморного столба, увенчанного алебастром. А на самодовольном, жестком, красивом лице священника четко виднелось выражение предвкушения.
После посещений отца Антуана Жозеф старался куда-нибудь спрятаться. Его не слишком задевали шутки слуг о подругах отца, но ему неприятно было слушать, что они говорят о духовнике матери.
Теперь он думал, что тогда был скорее не ребенком, а домашним щенком — умным, хорошеньким, с трогательной жаждой ласки. Он был свидетелем того, чего ребенок не должен был видеть, его существование придавало невинность всему происходящему. Он был весьма полезен, этот всеобщий любимец.