— Сразу в чем уличать будете или сначала чуткость проявите, за жизнь поговорим? — спросил он, без приглашения усаживаясь на стул перед столом. — Тогда, может, и закурить разрешите?
— Кури.
Виталий придвинул пепельницу. Васька не спеша достал мятую пачку «Беломора», вытянул кривую папиросу, поправил ее и, закурив, откинулся на спинку стула, потом вопросительно посмотрел на Виталия.
— Трудный у меня к тебе разговор, Вася, — не спеша проговорил Виталий.
— Ясное дело, — снисходительно согласился тот. — Уж ваша служба такая.
— Дело не в службе. Вот однажды ты мне сказал, что душа у тебя рваная. На ветер сбрехнул, чтобы отвязаться, или на самом деле так думаешь?
Васька нахмурился.
— Какая она, меня одного касается. Ваше дело, конечно, с какой стороны загребать, но я уже битый, понятно?
— Не те били и не за то.
— Ничего. Я тоже не туберкулезный. Долги плачу. А кому меня за дело бить, такой еще не родился.
До этого момента Виталий волновался, словно ходя в потемках, на ощупь, но сейчас он вдруг почувствовал, как нащупался нерв в их разговоре, и, радуясь и боясь сорваться, заволновался еще больше. Голос его дрогнул совсем невольно, и Васька впервые насторожился.
— Человек этот родился давно, — тихо произнес Виталий, хотя они с Васькой были одни в комнате. — Родился и… погиб. Ты забыл…
Лицо Васьки потемнело, глаза сузились, и вдруг задергалась исполосованная шрамом щека. Он прижал ее ладонью. Виталий ожидал крика, но Васька прохрипел сразу вдруг осевшим голосом:
— А об этом я только знаю, понятно? И все. И амба. И смерть.
— Значит, помнишь… — Виталий тоже волновался. — Значит, помнишь… — медленно повторил он. — Это еще хуже. Ты однажды назвал мать предателем.
Васька замер, и только опять задергалась щека, и он яростно прижал ее рукой.
— …А она просто слабая. И она всегда носит то кольцо, — медленно, с усилием продолжал Виталий. Ему было почему-то трудно все это говорить Ваське. — А предатель — ты.
Васька медленно процедил сквозь зубы:
— Врешь…
— Не вру, — Виталий покачал головой. — Я знаю, почему ты не отдал им то кольцо, хоть и обещал. Ты увидел, как мать плачет над ним, и только тогда понял, от кого оно. И тогда тебя порезали. А потом ты отомстил.
— Долги плачу, — с мрачным упорством повторил Васька. — Христосиков теперь нет. Все на небе.
— Это верно. Христосиков нет, и долги надо платить. Но какой монетой?
— Той же самой! — с вызовом ответил Васька. — Можно даже покрупнее.
— Тут хорошо бы посоветоваться. Но друг у тебя того не стоит, чтобы с ним советоваться. Да и подруга…
— Ее не трогайте.
— Ладно. Но… — и Виталий неожиданно спросил: — Ты мать ее знаешь?
— Ну, допустим.
— Так вот, она не в мать. Понял?
— Темните что-то.
Васька глядел сейчас на Виталия совсем другими глазами, в них уже не было упрямой и злой отчужденности, в них светился интерес, подозрительный, холодноватый, но интерес.
— И дружок твой из той же породы, — жестко и убежденно сказал Виталий.
— Слушай! — не выдержал вдруг Васька. — Чего тебе от меня надо?
— Дружбы. Если совесть твоя чиста. Если ты не предал… свою память.
Васька исподлобья взглянул на Виталия и прижал ладонь к шраму, хотя щека не дергалась. В глазах мелькнула недоверчивая настороженность.
— Все равно, — вздохнув, сказал он, словно освобождаясь от какого-то груза, — дружбы у нас не получится, — и усмехнулся. — Разного мы поля ягодки.
— Совесть не позволяет?
— Совесть моя пока чиста.
Разговор затягивался. И оба не собирались его кончать. Виталий видел, что Ваську начинают терзать сомнения, что разговор этот разбередил ему душу. Но доверия, которого так жаждал Виталий, все-таки не было. И напряжение в разговоре начинало спадать, это Виталий тоже чувствовал. Может быть, зря он сказал насчет дружбы? Но это вырвалось бесконтрольно, как дыхание. Просто Виталий добивался доверия. Он видел, Васька не врет сейчас, и совесть, по его понятиям, у него действительно чиста. По его понятиям…
Затянувшееся молчание неожиданно нарушил Васька.
— А мать… чего она вам сказала… про себя?
— Одинокая она, — задумчиво ответил Виталий. — У нее только воспоминания и ты… тоже как воспоминание.