Город бомбили почти каждую ночь.
По большой Казанской дороге, проходившей недалеко от нас, беспрерывно двигались вереницы груженых машин.
По утрам часто можно было видеть, как по широким пустынным полям ветер, играя, гонит в кусты и овраги немецкие листовки.
"Красная армия разбита. Необходимо сдаваться", - писалось в них каждый раз одно и то же крупными жирными буквами. Озлобленные, мы, перегоняя ветер, с гиканьем носились по полям, собирали и сжигали на костре весь этот немецкий хлам.
В деревне появились новые люди - эвакуированные. Из колхоза неучащуюся молодежь и одиноких женщин посылали куда-то в другой район рыть противотанковые рвы.
Темными долгими вечерами деревня молчаливо тонула в холодной тишине, и ничто не нарушало ее печального спокойствия. Только осенний ветер, обшаривая пустые переулки, играл, забавлялся возле плетня, позабытой вертушкой пересчитывал в оврагах сухой трескучий бурьян и несмело стучался в черные окна притихших домов, тревожа и без того неспокойные мысли колхозников.
Мы с Витькой, выучив уроки, подолгу засиживались над картой.
Настроение у нас было бодрое. Фронт далеко, и мы были вполне уверены, что гитлеровцы до нас не дойдут.
Но когда в соседнем районе начали рыть противотанковые рвы, наша уверенность поколебалась. И однажды, провожая меня, выйдя на крыльцо, Витька проговорил:
- А что, Вовка, если немцы и правда придут сюда?
Вздрогнув, я посмотрел в окружавшую нас темноту и сказал:
- Нет, Витька, не придут.
- Ну, а если все-таки придут? Тогда что? - настаивал Витька.
- Тогда уедем куда-нибудь дальше, в Сибирь.
И, съежившись от резкого ветра, я хотел прыгнуть с крыльца и пуститься домой.
Витька схватил меня за рукав.
- Погоди, знаешь, Вовка, давай не будем уезжать. Давай партизанить. Подговорим остаться Люську, Кольку, Саньку Офонина, Синичкина и будем...
Я засмеялся. Чудной этот Витька. Вечно что-нибудь влезет ему в голову. Враг за тысячу километров, а он - партизанить.
- А чего ты хохочешь? - обиделся Витька. - Роют же рвы-то, значит, могут и прийти.
"Пожалуй, и правда", - подумал я, но промолчал.
А Витька продолжал говорить о том, как мы заберем у немцев сначала одну винтовку, потом две, три, потом пулемет, гранаты, лошадей, сабли.
Я оживился и, перегоняя Витьку, тоже начал обезоруживать врагов и громить их.
Скоро в нашем партизанском отряде были уже и пушки, и тачанки, и машины, и даже танки. И фашисты боялись нас как огня.
Вдруг на чердаке что-то грохнулось, забилось и заметалось. Мы испуганно шарахнулись в комнату. Остановились у порога, прислушались.
- Эх ты, - обрадованно спохватился Витька, - я и забыл. Это сова. Она не первый раз залетает.
Я облегченно вздохнул. Бояться нечего. Можно идти домой.
- Останься у нас, - предложил Витька, - ляжем на печи вместе. Давай.
- Давай, - охотно согласился я.
И через минуту мы уже лежали на печи под теплым старым шубняком.
На чердаке утихло. Сова, наверно, улетела. Мы не спали. Мы твердо решили: раз недалеко от нас роют окопы, надо и нам быть готовыми.
Лежали и рассуждали о том, где лучше всего можно спрятаться, если придут немцы.
У меня мелькнула радостная мысль. Я вспомнил, что в лесу, там, где когда-то была порубка, обжигали угли, есть вырытая в бугре просторная землянка.
Порубка давным-давно заросла непроходимой чащей молодого орешника. Орешник рос даже на верху землянки и у входа в нее.
По всем сторонам делянку окружал глухой дубовый лес. "Хороший тут будет штаб для нашего партизанского отряда", - подумал я и напомнил о землянке Витьке.
- Место подходящее, - грустно прошептал Витька, - только землянка-то вся изломана.
- Ну так и что, подделаем, - успокоил я. Витька согласился.
Начался разговор о том, как и когда лучше всего это сделать.
Я настаивал отложить до воскресенья. Витьке казалась отсрочка слишком долгой, и он протестовал. Он почему-то думал, что откладывать нельзя. И мы договорились завтра в школу не ходить.
На этом и заснули.
Разбудил нас стук распахнувшейся двери.
Я приподнял голову. На улице, за окном, светало. В печи весело потрескивали дрова. Пахло хмельными дрожжами. Возле меня на голой печи грелись большие хлебные плошки с тестом. У порога в сбившейся набок шали, в телогрейке с растрепанными концами рукавов стояла моя мать.