Когда-то я полагала, что красота — мое самое большое богатство. Наверное, на небесах так бы оно и было. Но не в земной юдоли.
Быть одной и при этом время от времени преисполняться высочайшей радостью, как это бывает со мной, — вот величайшее богатство. Вот я сижу за столом, который хранит следы и метки десятков поколений заключенных, пациентов, ангелов — кем бы мы там ни были, — и должна сказать, что вдруг во мне вспыхивает какое-то золотое чувство, глубоко-глубоко в крови. Это не счастье, это молитва, столь же дикая и опасная, как рев льва.
Я говорю это вам, вам.
Дорогой читатель, храни вас Бог, храни вас Бог.
* * *
А могу ли я вот так обойти этих монахинь? Можно ведь на минутку задержаться подле такого смешения жестокости и скромности. Но нет, я все-таки обойду их. Но в последующие годы я много раз видела во сне, как они спешат мне на помощь, эти их белые платки на головах, будто цветы лотоса, которые вдруг столпились на главной улице Слайго, — конечно же, в реальности ничего такого никогда не случалось. И я даже не знаю, с чего я могла вообразить, будто для такого сна есть основания, потому что не припомню, чтобы мне в их заведении сделали хоть малейшую поблажку. И, конечно, как того и требовала моя история, я навсегда ушла от них, когда мне исполнилось шестнадцать.
Мои воспоминания об отце Гонте всегда до любопытного точные и четкие, очень яркие, и лицо его я помню ясно и отчетливо. Я пишу это и в ту же секунду вновь вижу его мысленным взором в тот день, когда он пришел ко мне с собственной версией моего спасения.
Я сразу поняла, что после смерти отца мне придется бросить школу, потому что разум моей матери забрался в ее голове куда-то на самый чердак, где не было ни окон, ни дверей, ну или, по крайней мере, я не могла их отыскать. Чтобы нам не остаться без пропитания, мне нужно было найти хоть какую-то работу.
Однажды отец Гонт пришел к нам в этой своей гладенькой сутане — это я безо всякого зла пишу — и, поскольку на улице шел тот особый местный дождь, который превратил в трясину тысячи старых ферм, он еще был укутан в гладкое темно-серое пальто, сделанное из схожего блестящего материала. Быть может, кожа на его лице была тоже из него сделана, давным-давно, еще во чреве матери. В руках у него был зонтик чрезвычайно духовного вида, будто какое-то живое и строгое существо, которое молится на ночь, отходя ко сну в подставке для зонтов.
Я открыла ему дверь, усадила его в гостиной. Отцовское пианино по-прежнему стояло тут, прислонившись к стене, такое же живое, как зонтик, и будто бы вспоминало отца всеми клеточками струн и клавиш.
— Спасибо, Розанна, — сказал отец Гонт, когда я вручила ему чашку чаю, который мне героически удалось нацедить из заварки на фартинг, которую до того я уже заваривала три раза. Но я надеялась, что оттуда еще удастся выжать самую последнюю каплю чая, который ведь добирался сюда из самого Китая, на торговом корабле Джексона. Мы покупали чай в лавке на углу, а не в одном из громадных магазинов «Блэквудз», где закупались только местные богачи, так что, наверное, чай-то был не самый лучший. Но отец Гонт потягивал его очень вежливо.
— Не найдется ли капли молока? — спросил он любезно, так любезно.
— Нет, отец.
— Не важно, не важно, — сказал он, впрочем, с заметным сожалением. — Нам с тобой, Розанна, теперь нужно поговорить кое о чем, да, кое о чем поговорить.
— Да, отец?
— Теперь, когда твой несчастный отец умер, что ты собираешься делать, Розанна?
— Брошу школу, отец, и найду работу в городе.
— Примешь ли ты мой совет?
— М-м-м… — отозвалась я.
Какое-то время он попивал чай, улыбался мне своей духовной улыбкой — не самый широкий репертуар. И даже сейчас я знаю, что он старался исполнить свой долг, быть добрым, быть полезным. Я это знаю.
— Ты, Розанна, наделена различными чертами и явно одарена, если я могу так выразиться…
Он сделал паузу, не говоря, чем же именно я одарена. Я чувствовала, что это его «что-то» что-то не слишком изящное. Он рылся в арсенале своих фраз в поисках самой правильной фразы. Нет, он ни в коем случае не хотел обидеть меня, даже не пытался. Думаю, он бы скорее умер, чем сказал что-то неприятное.