— Только пресвитерианской, — сказала я.
— Да, — ответил он.
— Моя мать из Плимутских братьев.[18]
— Что ж, — сказал он, и впервые в его голосе показались нотки враждебности, — не стоит об этом думать.
— Но я должна думать о своей матери. И всегда буду думать о ней. Это мой долг.
— Твоя мать, Розанна, очень больна.
Ладно, я просто не слышала, чтобы это говорили вслух, и мне было неприятно это слышать. Но да, я знала, что это правда.
— И скорее всего, — сказал он, — тебе придется сдать ее в лечебницу. Надеюсь, я не слишком тебя пугаю?
Ох, как же он пугал меня. Стоило ему произнести эти жуткие слова, как в животе у меня все перевернулось, а все мышцы заныли в своих решетках из костей. Не успев понять, что я делаю, я внезапно и неумолимо сблевала на коврик прямо передо мной. Отец Гонт отдернул ноги с поразительной быстротой и аккуратностью. На полу лежали остатки чудесного тоста, который я приготовила нам с матерью на завтрак.
Отец Гонт поднялся.
— Тебе, наверное, нужно тут прибрать?
— Я приберу, — ответила я, прикусив язык, чтобы не извиниться. Отчего-то я знала, что никогда не должна извиняться перед отцом Гонтом и что отныне он станет непонятной силой, вроде погодного катаклизма, который приносит в округу разрушения безо всякого прогноза, без чьего-либо ведома.
— Отец, я не могу поступить так, как вы говорите. Не могу.
— Ты ведь подумаешь об этом? С горя ты можешь принять неверное решение. Я все понимаю. Мой отец умер от рака пять лет назад, умирал он тяжело, и я по-прежнему оплакиваю его. Помни, Розанна, что горю срок — два года. Ты еще долго не сможешь ни о чем как следует подумать. Прими мои наставления, позволь мне наставлять тебя in loco parentis, то есть стать тебе отцом вместо твоего отца, как и подобает священнику. Мы с ним так часто общались, да и с тобой тоже, что ты уже почти пришла в нашу веру. Это спасет твою бессмертную душу, спасет тебя в этой юдоли скорбей и слез. Защитит тебя от всех бурь и несчастий этого мира.
Я покачала головой. Я и сейчас вижу, как я там качаю головой.
Отец Гонт тоже покачал головой, но совсем по-другому.
— Ты ведь подумаешь об этом? Подумай, Розанна, и потом мы снова с тобой поговорим. Сейчас у тебя такое время, когда ты находишься в наибольшей опасности. Всего хорошего, Розанна. Спасибо за чай. Чай был превосходный. И поблагодари от меня свою матушку.
Он прошел в крошечную прихожую, затем на улицу. И только когда он ушел, ушел так далеко, что вряд ли мог меня услышать и только запах его одежды отчего-то задержался в комнате, я сказала:
— До свидания, отец.
День доктора Грена. Он сбрил бороду! Не помню, писала ли я тут про его бороду. На мужчине борода — это на самом деле способ что-то спрятать, не только лицо, но и внутренние проблемы, вроде как возвести забор вокруг тайного сада или набросить покрывало на клетку с птицей.
Я б хотела сказать, что не узнала его, когда он вошел, потому что так обычно говорят, но я его узнала. Я сидела и писала, когда его шаги раздались в коридоре, и едва успела упрятать все под половицу, как он постучался и вошел — нелегкая задача для древней cailleach[19] вроде меня.
Cailleach — это старая карга из сказок, когда ведунья, а когда и ведьма. Мой муж Том Макналти был мастер рассказывать такие сказки и рассказывал их с невероятным увлечением, потому что верил каждому их слову. Как-нибудь, если захотите, я вам расскажу про двухголовую собаку, которую он видел на старой дороге в Инишкрон. Хотя откуда мне знать, чего вы хотите? Я уж привыкла думать, что вы там есть где-то, где-то там. У этой cailleach с головой неладно! У старой повитухи. А я повитуха лишь своей старой сказке. А уж это те еще роды.
Доктор Грен был весь какой-то тихий, подавленный и блестящий. Наверное, он втер в кожу лица какой-то лосьон, после того как побрился, чтобы воздухом сильно не прихватывало. Он подошел к столу — я сама теперь сидела на кровати, посреди крохотных ландшафтов покрывала, наверное, это какие-то сценки из французской жизни, там мужчина тащит осла и еще что-то — и тут доктор Грен взял со стола отцовский экземпляр