Однако ни ведуньин наговор, ни наговорная трава не помогли. Смеянка от горя даже в теле спала. Раз среди ночи разбудил ее Ждан, шепотом спросил:
— Чуешь?
Смеянка прислушалась — ничего, только Машутка с Дарьицей сонно дышат на полатях да всхрапывает старуха.
А Ждан опять:
— Чуешь, кличет меня?
Смеянке стало страшно:
— Да кто кличет, окстись, голубок!
— Он кличет, Упадыш…
В другую ночь опять так же. Но голос у Ждана был не испуганный, как прошлую ночь, а радостный:
— Чуешь, кличет, — жив Упадыш!
— Никто не кличет, примерещилось, соколик.
Ждан взял руку Смеянки, приложил к своей груди.
— Тут вот в сердце кличет он, Упадыш…
Сколько ни расспрашивала Смеянка, ничего больше не могла от дружка узнать. Ходила она еще раз к ведунье, от ведуньи к попу. Поп сказал, что Ждана мучают ночные бесы — Еменко и Ереско, пожурил вдовку, но не с гневом (Смеянка принесла попу куру, два калача и деньгу), а легонько, поучая: «Ой, женка, где грех блудный, там и бесам радость». Велел Ждану быть в воскресенье в церкви, — отпоет молебен об отогнании бесов и спрыснет иорданской водой.
Воскресенья однако Ждан не дождался, в субботу поднялся чуть свет, вышел из избы, постоял у порога, буланый, узнав его, тихо заржал, в хлеву хрюкнул боровок, в закуте проблеяла овца. Ждан кинул буланому сена, похлопал по сытой холке, вздохнул: «Не бывать, видно, тебе, Ждан, пахарем. А чем бы не пахарь? Да видно, какая наречена человеку судьбина, ни пеши ее не обойти, ни конем объехать. Одному нарекла судьбина за сохой ходить, другому — бродить по земле век с гуслями и людей песней потешать».
Ждан вернулся в избу, прошел в чулан, достал с полки гусли, сдул насевшую пыль, сунул в холщовую суму, сунул еще в суму краюшку хлеба. Смеянка спала, раскинувшись на лавке. Ждан приоткрыл оконце (старуха Оринка и весной и летом оконце на ночь плотно закрывала, чтобы не влезла в избу нечистая сила), подошел к лавке. Смеянка заворочалась, откинула овчину, которой прикрывалась на ночь, хрипловатым от сна голосом проворковала: «Жданушко…». Сверкнула голыми руками: «Поднялся сам, ай опять кто ночью кликал?»
Ждан склонился над лавкой, тихо выговорил:
— Кликал! Нет моей мочи. Не поминай лихом. Смеянушка…
Обнял, поцеловал в горячие губы, у самого что-то сжало горло и больно щипало глаза. Смеянка разглядела у Ждана нагуслярье с гуслями, поняла: уходит мил-дружок, приникла к Жданову лицу щекой.
— Жданушко, на кого ж ты меня покидаешь? Или не ласкова я была, или лицом не красна, или телом немощна? Пошто же стала не люба?
Всхлипнула, затряслась от плача. Ждан погладил распустившиеся Смеянкины волосы, тихо выговорил:
— Люба! Упадыш меня кличет. Не все я песни сыграл, много еще в сердце осталось. И не будет мне покоя, пока люди всех песен тех не услышат…
У села Липки кончалась псковская земля, земля святой Троицы. За темноводной речкой Безымянкой вздымались глухие леса и без краю на десятки верст лежали болота — владения господина Великого Новгорода, земли святой Софии.
Дорога пролегала мимо Липок, но ездили здесь только зимой, когда мороз сковывал болота, летом пробираться лесными тропами было сущей мукой. В Липках Ждан пробыл две недели, поджидая — не подвернется ли попутчик. Приходилось или пускаться в путь одному, или ждать зимы, когда потянутся с обозами купцы.
Липовские мужики пугали Ждана трудной дорогой и множеством зверья. Путник отыскался нежданно — плотник Микоша Лапа. Славился Микоша великим уменьем рубить церкви и хоромы, прибрел он из Новгорода, узнав, что в псковской земле нужда в умелых плотниках. В трех волостях ставил Микоша с подручными артельными мужиками церкви, у другого бы было в кишене полно, у Микоши много из заработанных денег проходило между пальцами. Соскучился Микоша по родному Новгороду, надумал возвращаться домой, не ожидая зимы.
До ближней деревни Микоша с Жданом добрались к вечеру, путь был не трудный, тропа приметна хорошо, через болота кинуты кладины — сучковатые бревна. Дальше пошло хуже, тропа приметна едва, кладок нет, а если есть, так совсем ушли в болото. Деревеньки — один двор — стоят друг от друга далеко. На третий день пути до жилья не добрались и заночевали в лесу. Микоша высек огня, распалил из сушняка костер, так ночь и прокоротали. Волки подходили близко, их приходилось отгонять, кидая головни. От Болотной сырости ломило кости, лесная мошкара тучами звенела над головой, забивалась в нос. И еще брели день через непроходимые чащи. В ином месте сосны повалились одна на другую, переплелись гнилыми ветвями, поросли густо мхом, вздымается такая гора — и некуда податься ее обойти. Над головой мозглые сумерки, редко-редко, отражаясь на верхушке сосны, блеснет золотом солнечный луч или высоко-высоко проглянет голубой клок неба. Кажется, в таких чащобах одному только лесному хозяину, мишке косолапому да нечисти лесной, лешакам, и жить. А глядь — меж мшистыми стволами посветлело, покажется полянка, на полянке тын, по тыну вьется хмель, за тыном зеленеет ячмень, тут же приземистая, из толстых бревен, изба.